Том 1. Произведения 1902-1909
Шрифт:
Аллея была недлинная, но показалось Бабаеву, что много было сделано этих спешащих шагов по неровно вымощенной битым кирпичом земле. И когда вошли в двери и поднялись по затхлой, пропитанной старинным запахом каких-то острых лекарств каменной лестнице, когда солдат, оказавшийся при свете лампы молодым, белобрысым и бойким, ловко отворил перед ним одну дверь, обитую черной клеенкой, пропустил его, забежал вперед по тихому коридору и отворил другую дверь, белую, Бабаев понял, что уйти никуда уже нельзя.
В офицерской палате лазарета только одна койка была занята — это было первое, что увидел Бабаев, когда вошел. Свечка горела на табурете около изголовья, от этого по углам палаты было темно и казалось, что ничего больше не было, только это: лежит притянувший его издалека ночью человек под одеялом, читает что-то. Вот повернул голову — голова незнакомая, сухая.
На момент у Бабаева потемнело в глазах — какие-то сетчатые круги замелькали, потянули назад к двери. Но когда прошел момент, с кованой четкостью видно стало: поднялся на левом локте, вздернул брови и вплотную подошел к нему испуганными глазами капитан Селенгинский.
— Можно к вам, капитан? — спросил Бабаев.
Казалось, что не спросил, — сказал что-то про себя, но Селенгинский слышал.
— А-а! — радостно протянул он и широко улыбнулся.
Сквозь кожу лица, почерневшую и туго обтянувшую скулы, проступило вдруг красное, сытое, а почему-то дорогое теперь Бабаеву лицо прежнего Селенгинского.
Может быть, это откачнулось пламя свечи и округлило и окрасило землистую худобу, но так радостно было, точно ничего не случилось, точно пришел тогда после «кукушки» к себе в читальню и улегся спать старый и пьяный капитан Селенгинский, и уснет, когда все уснут кругом, не раньше, потому что стыдно было бы раньше уснуть.
Бабаев сделал несколько шагов, мягких и несмелых, и подошел к койке.
— Здравствуйте! — наклонил он голову и протянул руку. «Еще не возьмет, пожалуй», — обожгла мысль.
Но Селенгинский, все так же широко улыбаясь, жадно схватил его руку своею костлявой и потной рукой и попробовал сжать ее так, что что-то хрустнуло в ладони Бабаева.
— Есть еще силишка-то, а? — хвастливо спросил он Бабаева.
Бабаев смотрел на него, не отвечая, тупо, растерянно. Где-то в этом новом Селенгинском жил прежний, но вот уже уходит, уже нет его, и остается новый, совсем незнакомый, сухой.
— Сесть можно? — спросил Бабаев, опускаясь на койку рядом. — Извините, что я так поздно…
— Что поздно? Десять часов, что за поздно! — покосился на него Селенгинский и кашлянул, стряхивая неловкость.
— И сегодня поздно и вообще поздно… Можно было бы раньше прийти… — тверже сказал Бабаев.
— Ведь смотр был сегодня? — спросил Селенгинский, глядя упорно на его правый погон. — Ну как? Расскажите. Ругался?
— Кто?.. А, смотр!. — Бабаев загляделся на желтую лысину Селенгинского, вспомнил, что прежде, недавно, она была розовой, мясистой, а теперь чего-то жаль в ней, каких-то четких костяшек, едва прикрытых и пугливых, старых и тонких. — Смотр? — повторил он. — Смотр был, генерал, как всегда, ругали и хвалили… хвалили и ругали, не знаю, чего больше было… Но командир доволен — значит, ничего… — Остановился на секунду и добавил вдруг: — Сказал, что судить меня будут строго.
— За что судить? — спросил Селенгинский.
— За «кукушку», конечно, — улыбнулся Бабаев. Он видел, что Селенгинский знал, за что судить, и если спросил, то только затем, чтобы оттянуть время, и от этой маленькой лжи Селенгинский показался ему меньше, ребячливей и моложе.
— За «кукушку» некого судить, — вдруг слабо покраснел Селенгинский. — В «кукушке» я сам виноват… и наказан за это… значит, нечего.
— Так что суд уже был? — спокойно спросил Бабаев.
Селенгинский посмотрел на него пугливо и ответил тихо:
— А конечно, был… что же больше?.. Больше нечего… Судить тут совсем некого, это они напрасно…
— А ведь здесь жутко одному, — с усилием перебил Бабаев и оглянулся. Поглядел зачем-то во все четыре угла по очереди, медленно и внимательно, осмотрел потолок, остановился глазами на белой двери, точно подождал, не войдет ли кто, и сказал: — Я вам хотел цветов привезти, да забыл… То есть не про цветы забыл, а приехать забыл… И теперь я из собрания приехал, случайно… Не садовых цветов, а таких, простых… Хотел на лугу набрать и привезти.
— Это на гроб мне, что ли? — сузив глаза, глухо спросил Селенгинский.
— Почему на гроб?
— А Троицы тут никакой нет, — обидчиво ответил Селенгинский. — В лазарете какая Троица?
— Это правда, — сказал Бабаев и замолчал, но в глаза Селенгинского смотрел ожидающе и благодарно. То, что обиделся Селенгинский, почему-то было приятно ему: хотелось, чтобы был прежний Селенгинский, глупый, шумный, вздорный, а не этот новый, со святою старческой складкой над переносьем и желтизною висков. Почему-то противен был ему и пугал его чем-то новый.
— Выпили звонко! — сказал он преувеличенно развязно, как говорят юнкера. — И теперь еще пьют… Сидят и наливаются… В макао играют… — Левую руку он упер в колено, чтобы посадка была независимой и лихой. Зачем-то нужно было это, чтобы была немного запрокинута голова, небрежно напряжена грудь, чтобы было так, как будто сидит на лошади и едет, не в поле, где никого нет, а улицей, где, может быть, смотрят из окон каждого дома из-за кисейных занавесок и зелени герани, фуксии и лилии.
Пахло в палате перевязками — пахло потому, что здесь лежал Селенгинский. Это был новый его запах, и отделить его от этого запаха было нельзя. И он уже был не капитан — просто старик, раненный когда-то, где-то, кем-то, и теперь становящийся понемногу прежним стариком.
— В макашку играют? — улыбнулся он. — Это… занятно!
Он потянулся и нахмурился вдруг. Этого не было раньше, чтобы так сразу менялось у него лицо: поднималось и тут же падало — из веселого сразу делалось настороженным и пугливым.
— Судить будут не потому, конечно, что нужно кого-то наказать за вас, — медленно сказал Бабаев, глядя прямо в глаза Селенгинскому, — а потому, что вы сами не смели рисковать собой, а мы все не смели допускать вас до риска. Вот за что, а не за то, что вы ранены… Вы — чужая собственность, чья-то, их. — Бабаев махнул рукой в сторону. — Вот поэтому суд… — Он присмотрелся к Селенгинскому и добавил тихо: — Каждый — чужая собственность… вы — моя, я — ваша… Разве не дико это?.. Дико, а сделать ничего нельзя…
И так как Селенгинский все время смотрел на него искоса, не сводя глаз, Бабаев улыбнулся вдруг и закончил:
— А вы… постарели как… борода у вас отросла… поэтому и лицо изменилось… Пришли бы вот так в собрание — вас бы не сразу узнали, право!
— Будто? — безразлично спросил Селенгинский и прищурил глаза (этого тоже прежде не было — не помнил Бабаев). — Поэтому и меня должны судить, не иначе… — не в тон добавил он.
Он вдруг зевнул безразлично и взатяжку до слез.
Это почему-то показалось обидно Бабаеву.