Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В этот же период 1829–1833 гг. Баратынский связан с целым рядом журнально-издательских планов и предприятий. В марте 1829 г. он, вместе с Вяземским, затевает издание (неосуществленное) «Литературных современных записок», нечто среднее между альманахом и журналом. Узнав от того же Вяземского о возникновении «Литературной Газеты», Баратынский «просит» Вяземского «почитать» его «усердным сотрудником» издания (письмо от 20 декабря 1829 г.) [145] и выражает свое полное согласие с идейной платформой и задачами «Литературной Газеты».

145

«Старина и Новизна», вып. 5, стр. 47.

Однако пути идейно-художественной эволюции Баратынского конца 20-х и 30-х гг. лежали не здесь. Вехами этой эволюции является участие Баратынского в московских журналах: в «Московском Вестнике» последних двух лет его издания (1829–1830), в «Европейце» (1832) и в «Московском Наблюдателе» (1835–1837).

На протяжении 1829–1830 гг. Баратынский сближается с И. В. Киреевским, 29 января 1829 г. Киреевский сообщил С. А. Соболевскому: «С Баратынским мы сошлись до ты: чем больше его знаешь, тем больше он выигрывает». [146] К концу 1829 г. мы застаем их уже близкими друзьями и единомышленниками: «Я нахожу довольно теплоты в моем сердце, чтобы никогда не охладить твоего, чтобы делить все твои мечты и отвечать душевным словом на душевное слово» – писал Баратынский в октябре 1829 г. Киреевскому. [147]

146

«Литературное наследство», № 16–18, 1935, стр. 742.

147

«Татевский Сборник», 1899, стр. 6.

Тесная дружба «маркиза», «француза» Баратынского с одним из самых восторженных поклонников «немецкой метафизики» на первый взгляд малопонятна. Положение, однако, разъясняется, если учесть обстановку, в которой эта дружба складывалась.

В 1828 г. завершается распад взрастившей И. Киреевского группировки любомудров. В результате переезда в Петербург в 1826 г. трех активнейших членов кружка – Одоевского, Кошелева и Титова, в результате последовавшей в 1827 г. смерти Д. Веневитинова и, наконец, отъезда Рожалина в конце 1828 г. и Шевырева в начале 1829 г. за границу – реальное существование кружка прекратилось. Из последовательных хранителей философских традиций любомудров в Москве остался один И. Киреевский. Однако сами эти традиции в условиях литературной борьбы конца 20-х годов уже не исчерпывают литературной позиции своих представителей. В эти годы вопросы собственно литературной и философской ориентации отступают на второй план перед вопросами ориентации социальной. Разрыв Вяземского с Полевым, выступление Надеждина против романтизма, доносы Булгарина, – все эти факты воспринимаются в свете уже не только узко литературной, но и социально-политической борьбы. В 1828 г. на страницах «Московского Вестника» появляется статья Киреевского: «Нечто о характере поэзии Пушкина». Эта статья, являвшаяся литературным дебютом Киреевского, зачисляла его хотя и в инакомыслящие, но все же несомненные союзники Пушкина. И в конце 1828 – начале 1829 г. в опустевшем после разъезда любомудров салоне Елагиных-Киреевских, в этом рассаднике ненавистной Пушкину и его литературным друзьям «метафизики», появляются Вяземский, Баратынский и Пушкин. Характерно, что появление около Киреевского будущих «литературных аристократов» вызывало ревнивую и подозрительную реакцию со стороны разночинной прослойки его прежнего окружения. Имея в виду произошедшую в это же время ссору Киреевского с Погодиным, Н. Рожалин 14 марта 1829 г. писал А. П. Елагиной: «Как мне жаль, что Погодин к вам совсем не ездит, и вы не пишете, почему. Как жаль, что столько из нашей братии принуждено оставить Москву и вас. Зато у вас теперь Пушкин, Баратынский и Вяземский. Я рад, что они теснее стали знакомы с Иваном Васильевичем, и уверен, что они будут любить его. Вы пишете, что они все любят и меня, особенно Баратынский. Позвольте вам отвечать на это одно, что я знаю, как они меня любят, особенно Баратынский. Знаю, что ежели он иногда поминает обо мне, то из лести к вам, и потому не оскорбитесь, ежели я прошу никогда не поминать обо мне при нем; я имею на это причины и, будучи совершенно доволен одною вашею дружбою, не хочу, чтобы она отзывалась в людях, как Баратынский, которых мне не за что уважать и которым не за что любить меня». [148] Еще непримиримее к пушкинскому литературному кругу относился в то время Погодин. «Это не наши, – писал он Шевыреву по поводу возникновения „Литературной Газеты“, – они смотрели на нас сверху, не хотели помогать нам и ободрить: так и мы от них прочь» (письмо от 20 октября 1829 г.). [149] «Титов и Одоевский верно предадутся к той аристократической партии, газете. Признаюсь, мне больно, – Киреевский… вероятно, также станет участвовать там, как сектант в душе» (письмо от 23 декабря 1829 г.). [150] И в то время как опасения Погодина оправдывались, когда не только Киреевский и В. Одоевский шли на блок с «аристократами», но даже самый активный из любомудров Шевырев не удержался от помещения своих вещей на страницах «Литературной Газеты», сам Погодин, никогда не отличавшийся шеллингианским рвением, сближается с Надеждиным и вербует сотрудников «Московского Вестника» из студентов Троицкой духовной академии, мотивируя это тем, что там «переведено почти все из новой немецкой философии, и Шеллинг известен». [151] В процессе этой сложной перегруппировки сил происходит и сближение Баратынского с Киреевским. В 1829 г. они уже настолько тесно связаны, что в тяжелую для «Московского Вестника» пору, в пору единодушного недовольства поднявших его издание любомудров единоличным хозяйничанием в журнале Погодина, кандидатура Баратынского выдвигается на пост одного из членов намечавшейся на смену Погодину редакции. «Всеми силами, – писал Погодин Шевыреву в мае 1829 г., – буду стараться, чтобы „Московский Вестник“ продолжался, хотя я уже решительно не буду издателем. Думаю передать Баратынскому, Киреевскому, Языкову, а мы остальные будем сотрудниками». [152] Этот проект обновления редакции «Московского Вестника» не осуществился. И. Киреевский в январе 1830 г. уехал за границу. Баратынский же сам отвел свою кандидатуру, мотивировав это в письме к Погодину следующим образом: «Домашние не предвиденные мною хлопоты отвлекают меня от литературы. Не имея возможности изготовить обещанные мною статьи для вашего альманаха, я принужден отказаться от участия в его издании… Искренне, радуюсь изданию „Московского Вестника“ на будущий год. Он нужен нашей литературе. Почитаю долгом записаться в его службу и тем доказать по крайней мере мое словесное правоверие». [153] «Правоверие» Баратынского в духе хотя и ослабленных, но все же сохранившихся за журналом философско-эстетических воззрений было доказано стихотворением «Подражателям», напечатанным в первом номере «Московского Вестника» за 1830 г. Эпиграмматически заостренное против эпигонов пушкинской школы, стихотворение одновременно декларировало характерное для романтической эстетики «Московского Вестника» понимание искусства, сформулированное еще в 1824 г. Кюхельбекером на страницах «Мнемозины», предвосхитившей в этом отношении позиции «Московского Вестника»: «Подражатель, – писал Кюхельбекер, – не знает вдохновения: он говорит не из глубины собственной души, а принуждает себя пересказывать чужие понятия и ощущения». К числу таких «подражателей», «прочитав любую элегию» которых, «знаешь все», Кюхельбекер причислял и Баратынского. Аналогичные упреки встречаем мы и в отзыве Шевырева о сборнике стихотворений Баратынского 1827 г.: «В последних (элегиях – Е. К.) встречаем чувствования, давно знакомые нам». Таким образом, стихотворение «Подражателям» объективно свидетельствовало об отходе Баратынского от его прежних, ниспровергаемых в свое время как Кюхельбекером, так и Шевыревым позиций элегика, «оригинального подражателя», о приобщении его к романтической эстетике любомудров. Из других стихотворений Баратынского в этом отношении показательна «Смерть» («Московский Вестник», 1829, ч. I), отражающая искания Баратынского в области пропагандируемой любомудрами высокой философской тематики. Этими стихотворениями, намечавшими новые пути в его творчестве, Баратынский был прежде всего обязан влиянию И. Киреевского.

148

«Русский Архив», 1909, № 8, стр. 570.

149

Там же, 1882 кн. III (V), стр. 117.

150

Там же, стр. 124–125.

151

Там же, кн. III (VI), стр. 152–153.

152

Барсуков, Жизнь и труды Погодина, т. II, стр. 327.

153

Там же, стр. 364.

Отъезд Киреевского в 1830 г. за границу и, в свою очередь, длительное «странствование» Баратынского по деревням постоянно разлучали новых друзей. Разлука компенсировалась интенсивной перепиской. Письма Киреевского до нас не дошли. Зато письма Баратынского, сохранившиеся за этот период в большом количестве, достаточно рисуют характер установившихся отношений. Из этих писем видно, что, начиная с 1829 г., интеллектуальная жизнь Баратынского неразрывно связана с Киреевским. Своими литературными трудами, размышлениями на литературные темы, впечатлениями от прочитанного, планами дальнейших работ Баратынский делится прежде всего с Киреевским и иногда по секрету от своих старых друзей, в том числе и от Пушкина. Круг чтения Баратынского в эти годы – Руссо, Вильмен, Гизо, Сисмонди – определяется рекомендациями и советами Киреевского. То обстоятельство, что с большинством из этих авторов Баратынский знакомится по экземплярам из библиотеки Киреевского, и Киреевским уже прочитанным, рельефно подчеркивает руководящую роль последнего. Однако само общение с Киреевским сказалось на Баратынском сильнее, нежели влияние прочитанных под его руководством книг. В процессе этого живого общения, бесед, проведенных «с восьми часов вечера до трех или четырех часов утра за философическими мечтами» (письмо от 20 июня 1832 г.), [154] и постоянного обмена мыслями в письмах, Баратынский постепенно втягивается в философские интересы Киреевского, во многом усваивает его шеллингианско-любомудровские воззрения. Неумелый, «франмасонский», по собственному выражению Баратынского, язык, которым он говорит с Киреевским на философско-эстетические темы, обнаруживает собственную неподготовленность и несамостоятельность Баратынского в этой области. Тем не менее, отдельные реплики, рассыпанные в письмах к тому же Киреевскому, о Шеллинге и новой немецкой философии свидетельствуют, что в 1831 г. принципиального разногласия с ним по этому вопросу у Баратынского уже не было. Так, в одном из писем этого года Баратынский советует Киреевскому «положить на бумагу» все то, что он «знает о Шеллинге и других отличных людях Германии». [155] В другом письме того же года, посылая Киреевскому свою «Антикритику», просит «пересмотреть ее» и «выкинуть, что покажется лишним», опасаясь, что «в нее прокрались кой-какие ереси» против «немецкого правоверия». [156]

154

«Татевский Сборник», 1899, стр. 48.

155

Там же, стр. 26.

156

Там же, стр. 29.

Не зная немецкого языка и тем самым не имея возможности обратиться к изучению самого Шеллинга, Баратынский в том же 1831 г. читает Вильмена, французского последователя и популяризатора эстетических воззрений Шеллинга. Однако своим отзывом о Вильмене: «Много хорошего и хорошо сказанного; но Villemain часто выдает за новость и за собственное соображение давно известное у немцев и ими отысканное» (письмо 26 октября 1831 г.), [157] Баратынский обнаруживает общую осведомленность в вопросе. За всем тем, приписывать Баратынскому в эти годы какое-либо стройное философоко-эстетическое мировоззрение было бы преждевременно. Весь материал, которым мы располагаем в области его взаимоотношений с Киреевским и как будто несомненного приятия шеллингианства последнего, скорее всего говорит о кризисе литературно-эстетического сознания Баратынского, об отсутствии перед ним четко осознанного пути.

157

Там же, стр. 24.

О конца 20-х годов Баратынский вступает в полосу литературных неудач. Как бы подведя сборником 1827 г. черту своему прежнему творчеству, Баратынский ищет новых путей в области романтической поэмы, двигаясь в этом отношении по направлению, указанному его литературными друзьями, Пушкиным преимущественно. Дружеская критика последних, уже начиная с 1824 года, постоянно осуждает застарелую приверженность Баратынского к «правилам французской школы», глухоту его творчества к проблемам романтизма (см. выше). Выпустив свою первую романтическую поэму «Эду» в 1826 г., Баратынский в том же году, создавая сказку «Переселение душ», делает шаг назад в сторону французского классицизма и затем снова возвращается к романтической поэме в работе над «Балом» и «Наложницей». Уже одна дата выхода в свет «Бала» – 1828 г., когда проблема романтической поэмы уже давно была решена южными поэмами и «Евгением Онегиным» Пушкина и принципиальная острота вопроса и интереса к нему отпали, решила участь поэмы. Критика встретила «Бал» равнодушно и отметила в нем «заметное» подражание Пушкину. Следующая «ультра-романтическая» поэма «Наложница», на которую Баратынский возлагал особенные надежды, появилась уже после разгромных статей Надеждина против романтизма и встретила единодушное осуждение.

Потерпев неудачу в области большой стихотворной формы, Баратынский делает попытку перейти на прозу: «Если будут упрямиться стихи, – писал он Киреевскому 22 февраля 1832 г., – примусь за прозу». Упоминание о прозе, о «романе» неоднократно встречается в письмах Баратынского, начиная с конца 1829 г. К работе над прозой толкал Баратынского Вяземский, поддерживал прозаические опыты Баратынского и Киреевский. Известным стимулом послужило и знакомство Баратынского в конце 1830 г. с повестями Пушкина, привезенными им из Болдина и читанными Баратынскому в Москве. Эта линия, однако, также не удалась Баратынскому. Законченная в 1831 г. напечатанная в «Европейце» повесть «Перстень» в духе романтических повестей В. Одоевского, построенных на правдоподобно замаскированной фантастике, прошла мимо внимания критики. Дальнейшие опыты не были доведены до конца и остались неизвестны. Также не дала Баратынскому никаких реальных результатов его работа над драмой.

Все эти разнообразные и неудачные опыты Баратынского достаточно ярко свидетельствуют об отсутствии перед ним четких творческих перспектив, об эклектичности, лежавшей в основе разнообразия его творчества конца 20-х – начала 30-х годов. В то же время после провала «Наложницы» Баратынский переживает катастрофическое падение своей популярности. Критика зачисляет Баратынского в числе эпигонов молодого Пушкина, сквозь все его романтические опыты видит в нем только гладкого версификатора в духе школы французского классицизма. Даже в глазах своих ближайших литературных друзей Баратынский попрежнему остается «маркизом» и «французом» и тем самый неуклонно теряет в их мнении. В то же время и сам Баратынский во многом уже не понимает и не разделяет новых путей своих былых единомышленников, в частности путей Пушкина. Так в 1832 г. по поводу выхода восьмой главы «Евгения Онегина» Баратынский поверяет Киреевскому «за тайну» свое «теперешнее мнение об Онегине»: «оно (то есть произведение. – Е. К.) блестяще: но почти все ученическое, потому что почти все подражательное». [158] Сказку Пушкина «О царе Салтане» Баратынский называл только «„равной“ народным сказкам, но далеко не лучшей» между ними и ставил ее ниже салонных подражаний Дельвига русской песне. [159] Так постепенно пути Пушкина и Баратынского расходились.

158

«Татевский Сборник», 1899, стр. 41–42.

159

Там же, стр. 48.

Ближе оказывается в эти годы Баратынскому «европеец» И. Киреевский. Характерно, что именно Киреевский выступает на страницах «Денницы» и «Европейца» с открытой защитой Баратынского от шедших одинаково из лагеря врагов и лагеря друзей упреков в французофильстве. Указывая в «Обозрении русской словесности на 1829 год» на бесплодность для русской литературы «французского направления» и отдавая в этом отношении предпочтение «направлению немецкому», Киреевский отказывается видеть в Баратынском представителя первого из них и характеризует Баратынского как поэта европейского: «Многие утверждают, – пишет Киреевский, – что французское направление господствует также и в произведениях Баратынского; но, по нашему мнению, он столько же принадлежит к школе французской, сколько Ламартин, сколько сочинитель Сен-Марса, сочинитель заговора Малета, сколько наш Пушкин и все те писатели, которые, начав свое развитие мнениями французскими, довершили его направлением европейским, сохранив французскою одну доконченность внешней отделки». [160] Характерен и термин «европейская», которым Киреевский выражает свое одобрение элегии Баратынского «В дни безграничных увлечений». [161]

160

И. Киреевский, Собр. соч., пол ред. М. Гершензона, 1911, т, II, стр. 29.

161

См. «Татевский Сборник», 1899, стр. 29.

Европеизм самого Киреевского восходит к шеллингианской концепции философии истории, согласно которой каждая нация выступает носительницей особых задач, особого предназначения в общем ходе мирового исторического процесса. Грядущая историческая миссия России представлялась Киреевскому в обновлении и спасении мировой культуры, в преемственной роли по отношению к Западу, уже исчерпавшему в этом отношении свои возможности. Измеряя понятие исторического прогресса состоянием духовной, а не материальной культуры, Киреевский с этой точки зрения отрицал путь современной Европы, вставшей на рельсы буржуазно-капиталистического прогресса и погрязшей в «практицизме», «полезности», «существенности». Известно, что в будущем именно эта концепция легла в основу учения славянофилов, объективно направленного на защиту разлагавшейся под давлением роста буржуазно-капиталистических отношений феодально-крепостнической системы. И если в начале 1830-х гг. Киреевский еще ни в какой мере не выступает охранителем феодально-крепостнического строя, как такового, то отрицательная часть программы будущих славянофилов сформулирована у него уже во всей полноте. Особенности исторического развития России и своеобразие ее национальных начал должны были, по мнению Киреевского, предохранить страну от капиталистической заразы и тем самым обеспечить ей превосходство над европейскими государствами. Однако это было для Киреевского делом будущего, возможным только при условии усвоения, ассимиляции, пока что еще культурно-отсталой Россией всех духовных богатств Европы. «Венец просвещения европейского служит колыбелью нашей образованности». Такова была формула Киреевского. «Судьба России заключается в ее просвещении: оно есть условие и источник, всех благ. Когда же все эти блага будут нашими, мы ими поделимся с остальною Европою и весь долг наш заплатим ей сторицею». [162]

162

«Обозрение русской словесности за 1829 год». Собрание сочинений И. Киреевского, под ред. Гершензона, т. II, стр. 39.

Эти конечные выводы концепции Киреевского конца 20-х – начала 30-х годов и были близки Баратынскому. Киреевский же в своей концепции теоретически опирался на шеллингианскую философию, черпая в ней наряду с представлением о национально-исторической самобытности и теорию примата духовной культуры над культурой материальной. Поскольку Баратынский в эти годы разделял общественно-литературную позицию Киреевского, постольку он принимал и шеллингианство Киреевского, оставаясь в то же время довольно равнодушным к шеллингианской философии, как таковой. Это положение вещей обнаруживается в частности отзывом Баратынского о программной и насквозь шеллингианской в своих философских посылках статье Киреевского «Девятнадцатый век», открывавшей журнал «Европеец». Несомненно основываясь на собственных впечатлениях от этой статьи, Баратынский писал: «Статья твоя о XIX веке непонятна для публики только там, где дело идет о философии, и, в самом деле, итоги твои вразумительны только тем, которые посвящены в таинства новейшей метафизики. Зато выводы литературные, приложение этой философии к действительности, отменно ясны и знакомым чувством с этой философией, еще не совершенно понятной для ума. Не знаю, поймешь ли ты меня, но таков ход ума человеческого, что мы прежде верим, нежели исследуем или, лучше сказать, исследуем для того только, чтобы доказать себе, что мы правы в нашей вере». [163]

163

«Татевский Сборник», стр. 37.

Поделиться с друзьями: