Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Высокая интеллектуальная культура резко отличала этот круг на фоне бессодержательности и пустоты светского общества Москвы. «Тут, – вспоминал впоследствии Вяземский, – нельзя было подметить красок и московских отпечатков фамусовской Москвы, в которою Грибоедов упрятал своего Чацкого». [182] И, сознавая себя «аристократами духа», эти люди не находили себе места в своей естественной социально-бытовой среде, чуждались общения со светскими аристократическими кругами, замыкались в узкие рамки дружеского быта литературно-философских салонов. «Хотя мы и заглядываем в свет, – писал Баратынский Киреевскому, – мы – не светские люди. Наш ум иначе образован, привычки его иные. Светский разговор для нас – ученый труд, драматическое создание, ибо мы чужды настоящей жизни, настоящих страстей светского общества». [183] Сам же Киреевский открыто выступил с резкой критикой «настоящих страстей светского общества» Москвы 30-х годов на страницах «Европейца». «Эта пустота жизни, – писал он, – это равнодушие ко всему нравственному, это отсутствие всякого мнения и вместе боязнь пересудов, эти ничтожные отношения, которые истощают человека по мелочам и делают его неспособным ко всему стройно дельному, ко всему возвышенному и достойному труда жить – все это дает московскому обществу совершенно особенный характер, составляющий середину между уездным кумовством и безвкусием и столичною искательностью и роскошью». [184] Это критическое отношение к светскому обществу николаевского времени сочеталось здесь со скрытой политической оппозиционностью, продолжавшей традиции декабризма, но в условиях николаевской реакции носившей характер дворянской фронды.

182

Н. Вяземский, Старая записная книжка. Собр. соч., т. VII, стр. 289.

183

«Татевский Сборник», стр. 23.

184

«Горе от ума на московском театре», «Европеец», 1832, № 1, стр. 136–137.

Характеризуя быт своего окружения 30-х годов, Кошелев писал: «Мы мало ездили в так называемый grand monde, на балы и вечера, преимущественно проводили время с добрыми приятелями, Киреевскими, Елагиными, Хомяковыми, Погодиными, Баратынскими и прочими… Беседы наши были самые оживленные; тут высказывались первые начатки борьбы между нарождающимся русским направлением и господствовавшим тогда западничеством». [185] Однако до западничества и славянофильства в собственном значении этих терминов было еще далеко. Пока что, на пути от декабризма и любомудрия 20-х годов к славянофильству и западничеству 40-х – 50-х годов здесь пересматривались и дебатировались оформившиеся в 20-х годах общественно-философские воззрения, оказавшиеся несостоятельными перед лицом последекабрьской реакции. Философские и политические проблемы неразрывно переплетались с проблемами эстетическими и литературными, являлись постоянными предметами разговора и спора. Широту и интенсивность культивировавшихся здесь интересов отмечал впоследствии Вяземский, говоря о «жизненности», «движении» и «разнообразии», царивших в «этом словесном факультете, который из любви к искусству для искусства и к слову для слова расточительно преподавал свое учение». [186] Характеристику Баратынского на фоне этого «словесного факультета» находим у того же Вяземского. «Баратынский никогда не бывал пропагандистом слова, – свидетельствует Вяземский, – он, может быть, был слишком ленив для подобной деятельности, а во всяком случае слишком скромен и сосредоточен в себе… Ум его был преимущественно способен к разбору и анализу. Он не любил возбуждать вопросы и выкликать прения и состязания; но зато, когда случалось, никто лучше его не умел верным и метким словом порешать суждения и выражать окончательный приговор и по вопросам, которые более или менее казались ему чужды, как, например, вопросы внешней политики или новой Немецкой философии, бывшей тогда Русским коньком некоторых Московских коноводов. Во всяком случае как был он сочувствующий, мыслящий поэт, так равно был он мыслящий и приятный собеседник». [187]

185

«Записки», Берлин, 1884, стр. 54–55.

186

Вяземский, Старая записная книжка. Собр. соч., т. VIII, стр. 289–290.

187

Там же.

Когда Баратынский весною 1834 г. возвратился в Москву, с тем чтобы остаться в ней навсегда, он нашел своих московских друзей в состоянии особого идейного оживления, готовых от слов перейти к делу, предпринимающих издание журнала «Московский Наблюдатель».

Инициаторами журнала явились прежние любомудры, руководители «Московского Вестника», Шевырев и Погодин. Об этом в дневнике Погодина под 15 августа – 15 сентября 1834 г. читаем: «С Шевыревым о журнале. Непременно должно нам издавать. Неужели оставить литературу на жертву этим негодяям? Я думал об одной критике, но дошло до большого журнала. Вечер у Шевырева и толковали о журнале. Имя ему: Часовой. Не прибавить ли Кремлевский?» [188]

188

«Жизнь и труды Погодина», т. IV, стр. 229.

Проект Погодина и Шевырева, задуманный в плане идейного противодействия официозным журналам Булгарина и Греча и главным образом построенной на торгово-коммерческих основаниях «Библиотеке для чтения» Сенковского, нашел широкую поддержку в кругу московских друзей Киреевского, увидевших в нем возможность выхода из рамок салонного бытования на широкое поле общественно-журнальной деятельности. В результате первоначальный проект вылился в издание «Московского Наблюдателя» – идейного органа этой группировки, осуществившей его на акционерно-паевых началах. [189]

189

Общую характеристику «Московского Наблюдатели» (1835–1837) и его историю см. в печатающейся работе И. И. Мордовченко «Гоголь и журналистика 1835–1836 годов», в «Гоголевском Сборнике» Акад. Наук СССР.

В числе организаторов-пайщиков журнала был и Баратынский. Соучастник Баратынского по этому делу, Н. Мельгунов, в декабре 1834 г. писал в Петербург М. Веневитинову: «…С будущего года в Москве будет издаваться журнал, под названием „Московский Наблюдатель“. Этот журнал предпринят несколькими литераторами, из числа которых: Баратынский, Киреевский, Павлов (Н. Ф.), Погодин, Шевырев, Хомяков, Языков и пр. Предложено также Одоевскому и Гоголю. Редактором журнала избран Андросов. Мы все – постоянные сотрудники, надсмотрщики и участники… Капиталу на основание журнала положено собрать двадцать тысяч. Тысяча подписчиков окупает издержки. Что сверх того, делится между денежными соучастниками. До сих пор собрано более десяти тысяч. Мы все вносим по тысяче». [190]

190

«Жизнь в труды Погодина», т. IV, стр. 230.

Общественно-литературная позиция журнала определилась с первого же номера, вышедшего в марте 1835 г. Открывавшая номер статья Шевырева «Словесность и торговля» утверждала пагубность «торговых», коммерческих оснований издательского дела для подлинной, высокой литературы, в патетических тонах протестовала против превращения Сенковским, Булгариным и Гречем литературных ценностей в ценности рыночные. Напечатанный вслед за статьей Шевырева «Последний поэт» Баратынского, статья Андросова «Производимости и живые силы» и стихотворение Хомякова «Мечта» перекликались с тезисами Шевырева, развертывали их в более глубоком, философско-историческом плане. В совокупности все эти вещи дополняли и развивали одна другую и, восходя к тезисам статьи И. Киреевского 1832 г. «Девятнадцатый век», заключали в себе протест против проявления капиталистических отношений как в области духовной культуры – искусства (Баратынский), так и в области экономики (Андросов), и с этой точки зрения выносили приговор современному буржуазно-капиталистическому Западу (Хомяков). В этом контексте «Последний поэт» звучал как программное стихотворение журнала, выражал полную солидарность Баратынского с его общественно-философскими устремлениями.

«Последним поэтом» открывается новая эпоха в творчестве Баратынского. Погрузившись в идейную атмосферу круга «Московского Наблюдателя», Баратынский обрел здесь ту «веру», на отсутствие которой он жаловался И. Киреевскому в письме 1832 г. (см. выше), и, преодолев рамки «индивидуальной» поэзии, вышел на дорогу подлинно-философской лирики. Образы и представления этой лирики, отражая социально-общественную позицию «Московского Наблюдателя», несли на себе отпечаток и философской ориентации «московских наблюдателей» на Шеллинга.

Продолжая традиции любомудров, шеллингианство круга «Московского Наблюдателя» имеет, однако, уже существенно иное содержание, чем любомудрие 20-х годов. В 20-х годах Шеллинг был известен в России как автор сочинений по философии природы, созданных в первый период его деятельности, падающей на конец XVIII – начало XIX века. Сам же Шеллинг в 20-е годы уже в значительной степени отошел от них в сторону философии откровения, религиозно-мистической философии. Представители московских литературно-философских салонов 30-х годов в своем философском развитии эволюционировали в том же направлении, что и сам Шеллинг. Так Чаадаев в письме к Шеллингу 1833 г. называл его «глубочайшим мыслителем» своего времени и с восторгом приветствовал его «мысль о слиянии философии с религией». [191] Религиозно-мистический уклон позднего шеллингианства сказался как в знаменитом «Философическом письме» Чаадаева, так и в будущей славянофильской концепции И. Киреевского и в эстетических взглядах как Киреевского, так и Шевырева. [192]

191

П. Чаадаев, Сочинения и Письма, под ред. М. Гершензона, 1933, т. I, стр. 168; письмо на французском языке, русский перевод там же, т. II, стр. 184. Ответ Шеллинга см. там же, т. I, стр. 383.

192

Любопытно, что Шевырев, встретившийся с Шеллингом в 1839 г., имел с ним беседу, точно повторяющую содержание писем, которыми Шеллинг обменялся с Чаадаевым в 1833 г. «В будущем году, – сообщил Шевырев, описывая свою встречу с Шеллингом: – …он обещает выдать свой труд непременно. Я говорил ему о том ожидании, в каком находится все поколение, воспитанное под влиянием его философии и дошедшее с ним по какому-то предчувствию до великой задачи: необходимого примирения философии с религией. Он был чувствителен к словам моим и сказал мне с сильным чувством самоубеждения: „Я уверен, что русские друзья мои будут мною довольны“» («Журн. М. Н. Н.», 1840, ч. XXV, отд. IV, стр. 3).

Вместе с тем, в пору «Московского Наблюдателя» Шеллинг уже терял в России свое былое значение «властителя дум». Литературная молодежь, объединенная кружком Станкевича, пройдя в университетские годы этап увлечения Шеллингом, переходила к Гегелю. Выступление этой молодежи в конце 30-х годов в «Московском Наблюдателе» (молодая редакция) ознаменовалось борьбой против Шеллинга – за Гегеля. Однако антагонизм назревал и давал себя чувствовать уже значительно раньше и в частности определил отношение молодой аудитории к университетским лекциям Шевырева первой половины 30-х годов. Говоря в своих «Воспоминаниях студентства 1832–1835 годов» о недовольстве студентов всей системой преподавания, К. С. Аксаков особо отмечал Шевырева: «Шевырев казался для студентов радостным событием; но и тут очарование продолжалось недолго». [193] На это замечание сам Шевырев дал следующее разъяснение: «Скоро, – писал Шевырев, имея в виду начало своей профессорской деятельности, – возник антагонизм между мною и Станкевичем, стоявшим во главе того поколения, к которому принадлежал и К. С. (Аксаков). Причиною тому была гегелева философия. Я вместе со всеми своими сверстниками и друзьями был шеллингианцем… Когда я возвратился в Россию и принял кафедру, учение Гегеля начало сильно распространяться у нас. Я следил за гегелевой философией по книгам, которые тогда выходили… Но они не увлекли меня. Я оставался в течение всего моего университетского поприща постоянным и добросовестным противником гегелева учения». [194]

193

«День», 1862, № 40, стр. 3.

194

Колюпанов, Биография А. И. Кошелева, т. I, кн. II, стр. 131.

По ходу нараставшего антагонизма, как и по ходу борьбы самого Шеллинга с Гегелем, сгущались и акцентировались религиозно-мистические моменты в системе русского шеллингианства.

В «разуме», в «логике» Гегеля русские шеллингианцы, повторяя самого Шеллинга, видели «логическую деятельность, отрешенную от всех других познавательных сил человека, кроме самых грубых, самых первых чувственных данных, и на них одних созидающую свои диалектические построения» (И. Киреевский). К другим «данным», оставленным в пренебрежении философией Гегеля, московские шеллингианцы 30-х годов относили прежде всего эстетическое чувство, трактуемое ими как заложенный в человеке и независимый от логической деятельности рассудка «познавательный инстинкт». В 30-е годы в центре внимания русской философской мысли, так же как и в 20-е, еще стояли вопросы искусства. Однако уж само эстетическое начало понимается здесь как производное от религиозного. [195]

195

См. С. Шевырев, История поэзии. М., 1835, стр. 128–129.

Предрекая в «Последнем поэте» гибель подлинного искусства:

Исчезнули при свете просвещенья Поэзии младенческие сны, И не о ней хлопочут поколенья, Промышленным заботам преданы…

противопоставляя «сны улыбчатые» и «отрадные откровения сострадательных небес» – «хладным думам», Баратынский отражал общественную антибуржуазную позицию своего круга, двигаясь при этом в русле присущих этому кругу философско-эстетических образов и представлений.

Поделиться с друзьями: