Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 1. Тихие зори

Зайцев Борис Константинович

Шрифт:

На Страстной она уехала в Крым, он отправился за ней, через два дня. Он знал, что она едет с миллионером, влюбленным в нее, на Бахчисарай и Ялту. Он тоже поехал на Бахчисарай, и видел там золотых пчел среди цветущих персиков и белых памятников татарского кладбища. Но ее уже не застал. Он нанял лошадей в Ялту, и с высот Ай-Петри, в снежной метели смотрел, как голубеет ткхое море и, освещенная солнцем, лежит внизу Ялта. От холода он выпил водки, и, когда спускался в экипаже вниз, сердце его было размягчено, ему казалось, что сияющая внизу Ялта – это видение счастья, тишины.

Он пробыл в Ялте несколько дней и всего раз видел певицу. Он принес ей в отель букет цветов и думал, что теперь-то и начнется настоящее, но ошибся: на другой день миллионер увез ее в Одессу, а оттуда в Константинополь, где они надеялись встретить Светлое Воскресение.

Он не мог ехать за ней в Константинополь, и смотрел лишь утром, как по сиреневому морю чертил струю пароход, уходя к Одессе.

После Константинополя певица вышла замуж и перешла в другое общество, куда доступа он не имел, да и попасть не стремился. Прошло время, и она ушла так же, как детство, мать, Маргарита Кирилловна.

III

Он же, ясное дело, стал писателем. С Собачьей площадки он переехал на Тверскую, в меблированные комнаты.

Писал он сначала в общепринятом духе, и его три рассказа были напечатаны в почтенном журнале. Потом перешел к новой школе, и тогда почтенные люди перестали его печатать, ибо он стал писать лучше. А молодые, непочтенные, тоже печатали неохотно, так как не был он талантлив: его считали посредственностью.

Сам он знал это, но надеялся, что, быть может, выпишется. А отчасти было обидно: у него есть фантазия, печаль, способность чувствовать – и большое желание работать. Он становился еще одиноче, сумрачней и замкнутей.

Жил он один, утром писал, читал, ходил по бульварам и боялся вечеров. Стал он известен в нескольких кафе, ресторанах. Но продолжал быть непредставительным и незаметным, и среди лакеев не пользовался популярностью.

В кафе его не знали как поэта. Книжек его вообще никто не читал – ни стихов, ни рассказов. Редко упоминали в газетах его имя. Он переехал с Тверской на Кисловку, с Кисловки на Арбат, потом опять на Тверскую, годы шли, и по-прежнему он ютился в нижнем этаже маленьких газет, и по-прежнему говорили о нем, что новой дорожки в искусстве он не проложит: идет за более сильными.

Годы шли все скорей, и он не заметил, как стукнуло ему сорок. Этот год был замечателен для него тем, что вдруг ему улыбнулась удача: появилось сразу несколько статей о его книжке, и на одном вечере, где он читал, девушки поднесли ему цветы. Он поблагодарил и чуть не заплакал. Он был еще более поражен, когда с этого вечера с ним завязала знакомство молоденькая курсистка, лет восемнадцати, с быстрыми глазами и чудесным румянцем.

От всего этого на него пахнуло чем-то далеким, забытым. Он вспомнил Маргариту Кирилловну, певицу. В сердце его появились нежность и умиление. Они ходили с ней вместе на выставки, ездили в Петровский парк. Он любил навещать ее в маленькой, девичьей комнатке на Молчановке; это напоминало ему молодость, и охотно прощал он ей открытки с Беклином. Весной он дошел до такой сентиментальности, что ездил с ней на Воробьевы горы в лодке, и в Царицыно. В Царицыне они однажды встретили восход солнца, и он поцеловал ее. Она как-то смутилась, но не протестовала. Он же, хотя и думал, что не безразличен ей, все же стеснялся своих лет и того, что некрасив и незнаменит.

На лето она уезжала к тетке, в Тамбовскую губернию, и из ее слов при отъезде он понял, что осенью они встретятся как жених и невеста.

Он остался ждать ее и решил никуда из Москвы не уезжать. Он жил в это время в седьмом этаже дома в Благовещенском переулке, откуда видна была вся Москва и окрестности. Он мечтал, сидя на балконе по вечерам и глядя на ласточек, на далекую церковь села Коломенского и на дымок курьерского поезда, – он мечтал, как повезет ее за границу, и как жизнь его примет новый, благородный и прекрасный оттенок. Он писал ей письма, целовал их, и нередко смотрел в бинокль в ту сторону, где была Тамбовская губерния.

Но из Тамбовской губернии вести шли скупее и скупее, и в июле совсем прекратились. Он телеграфировал, целыми часами сидел на балконе, и мокрыми от слез глазами смотрел в бинокль.

Так он жил, мечтал, волновался до августа, когда она вернулась – невестой студента-технолога, с которым познакомилась у тетушки.

IV

Он поседел, постарел и осунулся. Мало желаний волновало его. Он прочел уже лучшие книги, видел лучшие страны, статуи, и окончательно узнал, что слава не придет к нему. Это его не удивляло. На десяток подававших надежды выдвигался один. И уже некоторые из знакомых и товарищей по литературе, по молодости, уходили – туда, в царство теней, или света, о котором до сих пор он не успел составить себе представления.

С каждым годом чувствовал он сильнее быстролетность жизни, каждый год отъединял его от былого, и все реже, реже завязывал он новые знакомства. Избегал вспоминать об отце, детстве, Маргарите Кирилловне. В оперу не ходил и не выступал более на литературных чтениях. Лишь привычка к кафе осталась прежняя. Он ходил туда в черном сюртуке, крылатке и широкополой шляпе.

Как отец, как Флобер, он умер от разрыва сердца, встав к столу, чтобы поправить корректуру.

Его хоронило литературное общество. Старый товарищ принес ему и положил в гробу на лоб маленький лавровый венок, но у покойного был такой вид, что теперь это несколько поздно.

Вероятно, царство теней, к которому всю жизнь летел он, было теперь для него раскрыто. И он оставлял нас – всех, кто, быть может, знал его и любил, – лететь, как и он, сквозь тусклые дни, к этой туманной и зыбкой стране.

1914

Грех*

I

Мне исполнилось девятнадцать, когда я попал официантом в кафе «Ориенталь». Я был здоров, горяч, службу свою ненавидел; да и трудно мне было любить ее: все-таки я учился кое-чему в детстве, пока жив был отец и мы не бедствовали, – и мог бы заняться чем получше, да уж так вышло, что с тринадцати лет должен был зарабатывать, проходить через огонь и воду.

Заведение наше было не совсем обыкновенное, американского рода. На хорах – небольшой оркестр. У прилавка, где по вечерам крепкие напитки продают, стулья высокие, и называлось это по-иностранному бар, а проще говоря, на этих стульях молодые люди по ночам через соломинки тянули пьяные составы: шерри-коблер, дринк-локомотив и другие.

С двенадцати ночи – а торговали до четырех – все уж пьяны. Девиц обнимают, ругаются. Два раза в неделю скандалы обязательно, протоколы, выводим.

Ну и публика ж у нас была! И карманники, и коты, супники, и еще особенные – надушены, подкрашены, как женщины.

Мне, конечно, очень было противно служить среди этой сволочи, – но что поделать, надо чем-нибудь существовать. А разбогатеть трудно. Правда, один случай представлялся, в нашем же вертепе, но какой!

Ходил к нам пожилой господин – кажется, известный в Москве человек – и стал ко мне все присматриваться. Я замечаю – он странно как-то на меня глядит, но хорошенько в толк взять не могу. На чай дает сверх меры, даже товарищам неловко показывать. И вот однажды спрашивает меня: не хочу ли к нему в камердинеры поступить. (Господин очень приличный, я даже удивлялся, зачем он к нам ходит.)

Поделиться с друзьями: