Том 10. Господа «ташкентцы». Дневник провинциала
Шрифт:
— Сделай милость, голубчик! Менандр вскочил и устремился в кабинет.
— Вот она, — сказал он, возвращаясь ко мне с листочком почтовой бумаги, — и называется «История маленького погибшего дитяти». Одну минуту внимания — и ты узнаешь исповедь моей души.
Вслед за тем он всхлипывающим от волнения голосом прочитал:
«Жило на свете маленькое дитя. И оно задолжало. Оно любило леденцы, грецкие орехи и пастилу в палочках. И когда продавец сластей приступил к нему с требованием уплаты, дитя, опасаясь тюрьмы, обратилось к могущественным людям, указывая на свое рубище и на свои способности. И что оно без пастилы жить не может. Тогда могущественные люди сказали ему: хорошо! мы поможем тебе! Но ты должно поступить в шайку пенкоснимателей и отнимать жизнь у всякого, кто явится противником пенкоснимательству! И оно поступило в шайку пенкоснимателей и поклялось отнимать жизнь; но таковой до сих пор ни у кого отнять не могло. Такова история маленького погибшего дитяти».
Конец
— Теперь ты меня понял, надеюсь? Вот еще когда я провидел это гнусное пенкоснимательство! — воскликнул Менандр, грузно приникая головой к столу.
Я сжал его руку, и так как горе его было неподдельно, то постарался утешить его.
— Послушай, друг мой! — сказал я, — обстоятельства привели тебя в лагерь пенкоснимателей — это очень прискорбно, но делать нечего, от судьбы, видно, не уйдешь. Но зачем ты непременно хочешь быть разбойником? Снимал бы себе да снимал пенки в тиши уединения — никто бы и не подумал препятствовать тебе! Но ты хочешь во что бы то ни стало отнимать жизнь!! Воля твоя, а это несправедливо.
— Кто? я-то хочу отнимать жизнь? Господи! да кабы не клятва моя! Ты не поверишь, как они меня мучают! На днях — тут у нас обозреватель один есть * — принес он мне свое обозрение… Прочитал я его — ну, точно в отхожем месте часа два просидел! Гроша у него за душой нет, а он так и лезет, так и скачет! Помилуйте, говорю, зачем? по какому случаю? Недели две я его уговаривал, так нет же, он все свое: нет, говорит, вы клятву дали! Так и заставил меня напечатать!
— Странно мне во всем этом одно: если вы, как ты уверяешь, выступаете прямо с намерением отнимать жизнь у всякого, кто не занимается пенкоснимательством, то отчего же и у вас не отнимут жизни? ведь это, кажется, очень нетрудно!
— Нет, брат, теперь это очень и очень даже трудно. Если бы прихлопнули нас в то время, когда мы только что начинали разводить нашу канитель, — ну, тогда, точно, это было бы нетрудно. Тогда и публике оно было бы понятнее, да и у нас кое-какая совесть еще была. А теперь, когда мы и сами вошли во вкус, да и публику отуманило наше пенкоснимательство, — ничего ты с нами не поделаешь! Как ты ни прижимай меня к стене — во-первых, с меня нечего взять… гол, братец, я как сокол! а во-вторых, я все-таки до последнего издыхания буду барахтаться и высовывать тебе язык! Я, брат, отлично эту штуку понял, что покуда я барахтаюсь — какие бы я пошлости ни говорил, публика все-таки скажет: эге! да этот человек барахтается, стало быть, что-нибудь да есть у него за душой! Впрочем, что толковать об этом! выпьем!
Менандр несколько раз прошелся взад и вперед по комнате, потер себе лоб и сказал:
— Да; нет мне от них спасения! * Эй! Кто тут! Отнести статью господина Нескладина в типографию! Теперь газета наша обеспечена. Он, по крайней мере, нумеров пятнадцать будет закатывать по семи столбцов!
Менандр посмотрел на меня и разразился хохотом.
— А я еще тебя хотел завербовать в нашу газету! — воскликнул он, — нет, уж лучше ты не ходи… не ходи ты ко мне, ради Христа! Не раздражай меня! Белинский! Грановский! Добролюбов… и вдруг Неуважай-Корыто! Черт знает что такое!
Менандр вытянул руку во всю величину и повторил: Неуважай-Корыто! Я, в свою очередь, взглянул на него: он был пьян.
Между тем розоперстая аврора уже смотрела во все окна и напоминала о благодеяниях сна.
— Прощай, брат!.. Пожалуйста! прошу тебя, ты ко мне не приходи! Покойной тебе ночи, а я пойду екатеринославскую корреспонденцию разбирать. Там, брат, нынче сурки все поля изрыли — вон оно куда пошло!
Мы вошли в переднюю, и, о ужас! — застали там самого Неуважай-Корыто, который спал на лавке или притворялся спящим.
— Он нас подслушивал! — шепнул мне Менандр.
Неуважай-Корыто между тем протирал глаза и бормотал:
— А я калоши искал, да, кажется, и заснул. Боже! четвертый час! А мне еще нужно дописать статью «О типе * древней русской солоницы»! Менандр Семеныч! а когда же вы напечатаете мою статью: «К вопросу о том: макали ли русские цари в соль пальцами или доставали оную посредством ножей»? *
Но Менандр смотрел на него осовелыми глазами и мычал что-то совсем несообразное…
— Закусывали?! — язвительно заметил Неуважай-Корыто и стал отыскивать калоши.
В углу, действительно, стояли огромные зимние боты, в которые Неуважай-Корыто и обул свои ноги, к величайшему изумлению «веселого мая» * , выглядывавшего в окна.
Мы очутились на улице вдвоем с Неуважай-Корыто. Воздух был влажен и еще более неподвижен, нежели с вечера. Нева казалась окончательно погруженною в сон; городской шум стих, и лишь внезапный и быстро улетучивавшийся стук какого-нибудь запоздавшего экипажа напоминал, что город не совсем вымер. Солнце едва показывалось из-за домовых крыш и разрисовывало причудливыми тенями лицо Неуважай-Корыто. Верхняя половина этого лица была ярко освещена, тогда как нижняя часть утопала в тени.
Несколько минут мы шли молча.
— Нет, вы решительно не понимаете меня! — вдруг воскликнул Неуважай-Корыто, круто останавливаясь. И, видя, что лицо мое выражает недоумение, продолжал: — Не зная пенкоснимательства, вы, конечно, не можете постичь те наслаждения, которые сопряжены с этим занятием!
— Да; я почти незнаком с этим делом…
— Вот почему оно и кажется вам легкомысленным. Вы не знаете восторгов, которые охватывают все существо человека, когда он вдруг, совершенно неожиданно для самого себя, открывает, что Чурилка — совсем не Чурилка.
Он снял с себя картуз; волоса на голове у него растрепались; глаза горели диким блеском.
— Вы думаете, что тут дело идет только о Чурилке? — продолжал он, — нет, тут захватываются авторитеты… эти презренные, ненавистные кумиры, которым мы, к стыду нашему, до сих пор еще поклоняемся. Нет, я не просто пенкосниматель… я радикал пенкоснимательства! Погодин! Карамзин! Бодянский! Забелин! вы все, которые с помощью Чурилок нашли себе доступ в храм истории, — я проклинаю вас! А меня даже мальчишки на улицах дразнят, что я занимаюсь Чурилками! И никто не хочет понять, что Чурилка — только предлог, который позволяет мне удовлетворить моей страсти разрушения! Погодин! проклинаю! проклинаю! проклинаю!
Последнее заклинание он выкрикнул так громко, что дремавший вблизи городовой проснулся и сделал под козырек.
— Знаете ли вы, — продолжал он, — что я боготворю Оффенбаха! Оффенбах — да ведь это само отрицание! А между тем я вынужден защищать Даргомыжского и Кюи — не горько ли это?
— Позвольте! но ежели вы нашли в себе достаточно силы, чтобы отставить Чурилку, то почему бы вам не поступить точно таким же образом и относительно Кюи?
— Не могу! тут есть одно недоразумение! *