Том 10. Господа «ташкентцы». Дневник провинциала
Шрифт:
Сказав это, Нагибин пожал мне руку и проследовал с своими спутниками в первые ряды.
Признаюсь, это известие взволновало меня. Откровенно говоря, первое чувство, заговорившее во мне, было дрянное чувство зависти. Ну, за что? — думалось мне: за что? Вот он теперь «Le sire de Porc-Epic» * [450] будет слушать, с кокотками переглядываться — ну, и сидел бы тут, и переглядывался бы! И самое место тебе, молокососу (я даже забыл, что, называя Нагибина молокососом, я, как сверстник его, и себя причисляю к сонму таковых), здесь сидеть! А ты, вместо того, помпадурш будешь разводить, будешь содрогаться при виде царствующего в Тетюшах и Наровчате вольномыслия и повсюду станешь внедрять руководящие догматы Porc-Epic’a. Но через короткое время зависть улеглась, и взволнованное чувство обратилось исключительно к моей собственной личности. А что, думалось мне, ведь ежели бы я не закоснел в чине титулярного советника, ведь и я бы… Конечно, живя в провинции, я и пообносился, и одичал, и во французском диалекте не без изъянцев; но ежели бы меня приодеть, пообчистить, я бы и теперь… О, черт побери! именно я мог бы, даже очень мог бы и помпадурш разводить, и содрогаться от вольномыслия Чебоксар, и кричать «фюить!». Затем, переходя от смягчения к смягчению, я дошел наконец до того, что даже ощутил радость по случаю назначения Нагибина. По крайней мере, говорил я себе, у меня друг будет! Он будет поверять мне свои тайны: по утрам мы будем вместе содрогаться и изыскивать меры, а вечером к помпадуршам станем ездить!
450
«Повелителя Дикобраза».
А между тем Прокоп все время ел меня глазами. По странной игре природы, любопытство выражалось в его лице в виде испуга, и выражение это сохранялось до тех пор, пока не полагался конец мучившей его неизвестности.
— Кто это? — спросил он меня, блуждая глазами.
— Мой друг, Нагибин. Он, брат, к нам в помпадуры… Лицо Прокопа совсем перекосило от испуга.
— Чудак! что же ты меня не представил? — упрекнул он меня.
Мы уселись где-то в шестом или седьмом ряду, и Прокоп никогда не роптал на себя так, как теперь, за то, что пожалел полтора рубля и не взял места во втором ряду, где сидели мои друзья.
— Ну, что мы здесь увидим! — бормотал он, — эти вещи надо непременно из первых рядов смотреть!
Зала была почти полна, но Прокоп как-то ухитрился сквозь массу голов устроить себе coup d’oeil [451] в сторону Нагибина. Он приподнимался всем корпусом, чтоб досыта наглядеться хоть на затылок будущего обладателя сердец рязанско-тамбовско-саратовского клуба.
— Да, этот подтянет! — говорил он.
Да, душа моя, Нагибин шутить не любит!
451
подсматривание.
— Этот маху не даст! Ну, а эти… которые с ним… кто такие?
— Это тоже старые товарищи, и, вероятно, все по очереди у нас перебывают.
— Перебывают — это верно. Однако завтра, чуть свет, напялю мундир и явлюсь. Нельзя.
Шел общий, густой говор; передвигали стульями; слышалось бряцание палашей и картавый французский говор; румяные молодые люди, облокотясь на борты лож, громко хохотали и перебрасывались фразами с партером; кокотки представляли собой целую выставку, но поражали не столько изяществом, сколько изобилием форм и какою-то тупою сытостью; некоторые из них ощипывали букеты и довольно метко бросали цветами в знакомых кавалеров.
Но вот занавес поднялся. Относительно нелепости содержания «Le sire de Porc-Epic» может быть сравнен разве с «Fanny Lear», с тою лишь разницею, что последняя имеет претензию на серьезность, a «Porc-Epic» с тем и писан, чтоб украсить сцену колоссальною глупостью. Разобрать что-нибудь в этом сумбуре — нет возможности, кроме того, что г. Теофиль дает г. Ру пощечину ягодицами, что совсем даже неправдоподобно. Claudia звенела, сыпала пощечинами, и с какою-то исступленною восторженностью поднимала ноги. Но вот «Porc-Epic» посрамлен; гремят трещотки, бубны, тазы, барабаны, занавес опускается.
Зачем я приехал?!
Но несмотря на то, что этот вопрос представлялся мне чуть не в сотый раз, я все-таки и к Донону поехал, и с кокотками ужинал, и даже увлек за собой Прокопа, предварительно представив его Нагибину как одного из представителей нашего образованного сословия.
Нагибин принял Прокопа с тою дружескою любезностью, которою отличаются вообще помпадуры новейшего закала, а во время нашего переезда к Донону (мы ехали в четвероместной коляске) был даже очарователен. Он не переставал делать Прокопу вопросы, явно свидетельствовавшие, что он очень серьезно смотрит на предстоящую ему задачу.
— Ваша губерния плодородная? — любопытствовал он.
— Была, вашество, прежде, а теперь… Нынче, вашество, не плодородие, а вольные мысли в ходу-с. Вот ежели вы изволите нас подтянуть, так оно, может быть, и воротится, плодородие-то…
— Постараюсь-с. Но не скрываю от себя, что задача будет трудная, потому что зло слишком глубоко пустило корни… Ну-с, а скажите, и лес в вашей губернии растет?
— Рос, вашество, прежде… богатые леса были! а теперь и лесок как-то тугонько идет. У меня, однако ж, в парке еще не все липки мужики вырубили.
— Гм… однако и липа растет?!
Потом пошли расспросы: можно ли иметь на месте порядочную говядину (un roastbeef, par exemple! [452] ), как следует поступить относительно вина, а также представляется ли возможность приобрести такого повара, который мог бы удовлетворить требованиям вкуса более или менее изысканного.
— Не скрою от вас, — говорил Нагибин, — я смотрю на свою роль несколько иначе, нежели рутинеры прежнего времени. Я миротворец, медиатор * , благосклонный посредник — и больше ничего. Смягчать раздраженные страсти, примирять враждующие стороны, наконец, показывать блестящие перспективы — вот как я понимаю мое назначение! * Or, je vous demande un peu, s’il y a quelque chose comme un bon d^iner pour apaiser les passions! [453]
452
ростбиф, например!
453
А, скажите, есть ли что-либо лучше, чем добрый обед, чтобы утишить страсти!
С своей стороны, Прокоп рисовал картины самого мрачного свойства.
— Все прежде бывало, вашество! — ораторствовал он, — и говядина была, и повара были, и погреба с винами у каждого были, кто мало-мальски не свиньей жил! Прежде, бывало, ростбиф-то вот какой подадут (Прокоп расставил руки во всю ширину), а нынче, ежели повар тебе бёф-брезе изготовит — и то спасибо скажи! Батюшка-покойник без стерляжьей-то ухи за стол не саживался, а мне и с окуньком подадут — нахвалиться не могу!
— Скажите пожалуйста! стало быть, задача моя труднее, нежели я предполагал?
— Чего же, вашество, хуже! У меня до эмансипации-то пять поваров на кухне готовило, да народ-то всё какой! Две тысячи целковых за одного Кузьму губернатор Толстолобов давал — не продал! Да и губернатор-то какой был: один целый окорок ветчины съедал! И куда они все подевались!
— Однако ведь вы кушаете же? — с некоторым беспокойством спросил Нагибин.
— Кушаем-то кушаем. У меня и нынче повар, — что ж! ничего повар. Да страху-то у него, вашество, нет!
Как только Прокоп произнес слово «страх», разговор оживился еще более и сделался общим. Все почувствовали себя в своей тарелке. Начались рассуждения о том, какую роль играет страх в общей экономии народной жизни, может ли страх, однажды исчезнув, возродиться вновь, и наконец, что было бы, если бы реформы развивались своим чередом, а страх — своим, взаимно, так сказать, оплодотворяя друг друга.
— Реформы, вашество, ничего! — либеральничал Прокоп, — и не такие бы реформы можно вытерпеть, кабы страх был!