Том 10. Господа «ташкентцы». Дневник провинциала
Шрифт:
Я чувствовал, что это был мой первый ораторский успех. Хотя по местам еще раздавалось хихиканье, но большинство собеседников уже задумалось. Их в особенности поразили слова: сдвинуть ряды.
— Как? как ты это сказал? «сдвинуть ряды»? — переспрашивали меня со всех сторон.
— Подадим друг другу руки и сдвинем наши ряды! — повторил я, поднимая бокал.
— Браво! — раздался общий голос.
— И изыдем к Бергу, потому что там самое настоящее место, чтобы сдвигать ряды! — откликнулся чей-то отдельный скептический голос.
Один Simon (известный служитель в ресторане) не принимал участия в общем энтузиазме и, казалось, рассчитывал мысленно, сколько придется ему на водку.
— Нас называют проходимцами, — вновь начал я, — об нас говорят que nous sommes des hommes perdus de dettes… [552] Оставим! Оставим, messieurs, астрономам доказывать — кажется, так я это сказал? — и докажем, в свою очередь, что мы тоже люди принципов, что и в нас есть нечто такое, что составляет силу! Силу, messieurs, силу!
552
что мы — люди, погрязшие в долгах…
Гам, который поднялся в этот момент, был ужасен. Все эти милые, благовоспитанные люди до того наэлектризовались, что готовы были испепелить первого попавшегося прохожего, разбить окна в первой по пути женской бане!
— Докажем! докажем! — кричали они какими-то неестественными голосами.
Я не знаю, что со мной сталось. Я был красен, я пылал, я тоже был готов разбить что угодно… разумеется, с тем чтоб не узнала об этом полиция. Такова сила энтузиазма к принципу.
Через полчаса мы были там.Blanche, Eug'enie, Finette — все уже знали, что во мне сидит l’homme aux principes. Сначала все жалели, но потом поздравляли.
Комплот восприял начало.
Через месяц я был уже в N.
— Господа! — сказал я собравшимся, — человек, который имеет честь обращать к вам настоящее слово, с гордостью может засвидетельствовать, что он человек принципа. Если вам угодно будет спросить, что такое принцип? то я отвечу вкратце: принцип — это образ действия. Следовательно, в дальнейшем все будет зависеть от того, как вы поведете себя. Есть вещи, к которым я отнесусь благожелательно; есть вещи, на которые я посмотрю с снисходительностью, и есть вещи, которых я не потерплю. Пусть процветает торговля, пусть земледелие принимает неслыханные размеры, пусть воздвигаются монументы — на все это я буду смотреть сквозь пальцы. Пусть молодые люди предаются свойственным их [возрасту] играм и забавам — и на это я взгляну снисходительно, потому что не ученые нам нужны, господа, а доблестные. Но… ммеррзавцев… негодяев… возмутителей общественного спокойствия… я не потерплю!
Сказавши это, я погрозил пальцем, сверкнул глазами и удалился.
Сознаюсь откровенно, я сделал ошибку: не нужно было грозить пальцем. Пальцем грозить следует, когда знаешь наверное, что люди виноваты; но когда видишь людей в первый раз, то подобного рода жест легко может поставить их в недоумение. Так именно и случилось. Вечером того же дня я узнал от своего секретаря, что в обществе уже возникли превратные толкования.
— Что же рассказывают эти негодяи (и опять-таки я сделал ошибку, ибо негодяями следует называть только тех людей, о которых наверное знаешь, что они негодяи)? — спросил я, возмущенный до глубины души.
— Да говорят-с, что вы изволили кулаком пригрозить-с?
— Ну-с?
— Еще говорят, что изволили всех обозвать мерзавцами-с.
— Дальше-с?
— Обижаются-с.
— Понимаю. Это всё умники. Составьте мне к завтрашнему дню список этих молодцов. Я их уйму.
Я не мог скрыть своего волнения. Едва успел сделать первый шаг — и уж противодействие!
— Позвольте, однако ж, почтеннейший! — обратился я к секретарю, — разве прежде не бывало подобных примеров?
— Помилуйте-с, очень довольно бывало. И все слушали-с. Только вот с тех пор, как эта самая власть упразднилась…
— Какая власть? какая власть упразднилась?
— То есть не упразднилась-с, а так сказать…
Он взглянул на меня и вдруг присел.
— Извольте идти! — указал я ему на дверь.
Но этому вечеру суждено было остаться в моей памяти. Едва отпустил я секретаря, как явился мой помощник.
— Ну, что, любезный коллега, управим? — весело обратился я к нему.
— Коли власть, так, стало быть, надо управить-с! — отвечал он очень развязно, — только вот что осмелюсь вам доложить: с тех пор как упразднилась эта самая власть…
Я даже вскочил от негодования.
— Помилуйте! — воскликнул я, — об чем вы говорите! о каком упразднении власти! Mais ca n’a pas de nom [553] .
И что ж? весь вечер толкались у меня разные провинцияльные тузы (что-то вроде начальников каких-то частей, которых обязанность состоит в том, чтобы противодействовать), и весь вечер я слышал один и тот же refrain: [554] с тех пор как эта власть упразднилась… Я просто был вне себя.
553
Но это неслыханно.
554
припев.
— Да это какая-то деморализация, господа! — говорил я, — как! вы, представители… mais au nom de Dieu [555] , да какой же вы власти представители? упраздненной, что ли?
— И все-таки власть упразднилась, — ответил какой-то акцизный, пренахально смотря мне в глаза.
Ташкентцы приготовительного класса. Параллель пятая и последняя *
555
но ради бога.
Василий Поротоухов провел цветущие дни юности в кабаке. Там он узнал тайну обращения с сильными мира сего, там же получил и первоначальные понятия о науке финансов.
Отец его, Вонифатий Семенов Поротоухов, в просторечии Велифантий, проще Лифантий, а еще проще Лифашка, был целовальником в бедном уездном городишке Чернолесье, в одной из северо-восточных русских губерний. Кабак стоял на выезде из города и, за исключением базарных дней, был мало посещаем. Зато в базарные дни ни один мужик не проезжал мимо, чтоб не зайти в длинное одноэтажное здание, почерневшие стены которого имели в себе притягивающую силу магнита. В эти дни кабак бывал набит битком, пенное лилось рекою, и пьяные песни с утра до поздней ночи оглашали окрестность.
Поротоухов-отец принадлежал к той породе расторопных мещан-кулаков, которые с утра до ночи бегают высуня язык, машут руками, торопятся, суетятся, проталкиваются вперед, пускают в ход локти — и все затем, чтобы к концу дня получить грош барыша. Как те «кулаки», которые с наступлением базарного дня чуть свет начинали шнырять около кабака, перехватывая за заставой мужиков, везших на базар сельский припас, и которые выбивались из сил, галдели, кряхтели и потели, чтобы в конце концов предоставить знатный барыш толстому купчине, а самим воротиться на ночь в холодный и голодный дом, Поротоухов каждое утро начинал изнурительную работу сколачиванья грошей и каждый вечер ложился спать с тем же грузом, с каким и утром встал. Встал — грош, и лег — все тот же грош. Посмотрит-посмотрит Лифашка на свой извечный, заколдованный грош, помнет его промеж пальцев, щелкнет языком и полезет спать на полати, с тем чтобы завтра опять чуть свет пустить тот грош в оборот. Да чтобы не зевать — боже сохрани! — а то ведь, пожалуй, и последний грош прахом пойдет.