Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 10. Преображение России

Сергеев-Ценский Сергей Николаевич

Шрифт:

— Ах, любопытно бы было поглядеть на этого дурака! Признаться, очень люблю дураков, — с чувством сказал Ливенцев.

— Гм… А кто же у нас их не любит? Я однажды, помню, с другим земским врачом и на земской же тройке ехал по делу, а ямщик был пьян, дорога скверная, грязь, ночь… Говорю ямщику: «Смотри в грязь нас не вывали». А он: «Это я-то, да чтобы в грязь вывалить! На сухом месте может, конечно, всякое случиться, — кто без греха? Ну, чтобы уж в грязь, — нет! Этого никоим манером не допущу!» И что же он, мерзавец? Конечно, с пьяных глаз погнал с какого-то косогора в провал, экипаж набок, да еще проволочило нас спинами сколько-то шагов, пока, наконец, лошади стали. Освободились мы кое-как с товарищем из-под экипажа, грязнее свиней вылезли, и давай спички зажигать, посмотреть, в каком положении дело. А ямщик наш — он тоже слетел — подымается, и видим мы при спичке — на бороде у него кровь: губу он себе обо что-то порезал. Мы к нему, конечно, как оба врачи: «Давай пощупаем, челюстная кость у тебя цела ли?» И, конечно, усердно мы спички зажигаем все ради этого случая. А ямщик нам: «Эх, спицы бы хоть пожалели, а то потом и закурить не будет!.. Вот и сразу видать — ненастоящие господа вы!..»

— Зауряд-господа, — вставил Ливенцев.

— «…Потому что настоящие — они бы спиц тратить не стали да искать, кость у меня там какая-то цела ль. Они бы мне за такое дело, как я их в грязь вывалил, вон бы какую прибавку к губе должны бы мне сделать, а не то чтоб меня лечить! Ну, в таком разе помогайте экипаж подымать, — берись, где кому сподручней… Эх, род-димые! Дураками наша земля только и процветает!..» Вот афоризм! Можно сказать — глас народа.

Ливенцев улыбнулся.

— Погодите, пойдем и мы с вами дурака валять: дайте-ка только получить знамена!

Моняков поерошил бороду тонкой просвечивающей рукой и сказал уверенно:

— Нет! Я убежден все-таки, что до нас дело не дойдет. Войну должны закончить к весне, а то некому будет ни пахать, ни сеять, и все равно тогда армии с голоду должны подохнуть. Нас, паразитов, кормить тоже не шутка!

— Земские замашки в вас вопят — «пахать, сеять некому»! А бабы на что? И у нас, и у немцев, и у французов — и запашут и посеют.

— А у турок? Тоже бабы пахать пойдут? — уязвил Моняков. — Живал я в краях Магомета, — бабы там только по домашности, а пашут мужики какими-то колчужками. Эх, никогда не забуду, как из Казалинска в Кара-Кумы, верст за четыреста, на мертвое тело мы с фельдшером и следователем ехали один раз. Вот было путешествие! А совсем ведь и не путешествие, просто по делам службы: ирригационное убийство, частый очень случай, — из-за воды там готовы глотку кому угодно перервать. На восьми верблюдах мы ехали: на одном — я, на другом — фельдшер, на третьем — следователь, на четвертом — проводник-киргиз, а на четырех еще верблюдах турсуки с водой везли. Днем нельзя было ехать — жара шестьдесят градусов, ехали ночью. Четыреста верст — туда, четыреста — оттуда. Экспедиция если какая научная, это бы еще куда ни шло, а то — мертвое тело!.. Убили и убили, при чем же тут врач? Я ведь его не воскрешу! Зачем же я должен целый месяц мучиться и население без медицинской помощи оставлять? Вот он, чиновничий формализм!.. Погодите! Я когда-нибудь на досуге опишу этот эпизод как следует. Вы это прочитаете со временем во «Враче».

— Гм… Буду ждать этого удовольствия… А как наш Полетика на смотру держался?

— Очень звонко скомандовал: «Смирно!», и прочее. И ни в одном слове не сбился. Баснин тоже был очень приличен. Вообще я думаю, что смотры — это омолаживающее средство… А вот что для вас будет, кажется, особенно интересно: ваш «приятель» Генкель получает, как он мне сам говорил, — правда, по секрету, — здесь, в Севастополе, штатную должность, так что может на ней остаться и после войны…

— Это — ужасная новость! — даже вскочил со стула и начал в волнении ходить по комнате Ливенцев. — Неужели штатную должность? Какую же? Где?

— Этого не сказал, где именно, но будто бы вполне самостоятельная. И повышенье по службе.

— Даже повышение? Такому подлецу? За что?

Моняков сказал наставительно:

— Не волнуйтесь зря, а то опять перебои будут, и придется ландышевые капли вам пить.

— Как у нас везет мерзавцам!

— Мерзавцы энергичны — в этом вся штука. Где сопляки разводят свой соплизм, там мерзавцы действуют во все стороны локтями — и преуспевают, конечно.

— Но почему же все-таки? Почему преуспевают?

— Потому что надоедают соплякам, и они на них машут, наконец, руками.

— У вас выходит так, что есть только две категории людей: сопляки и мерзавцы.

— Может быть, только и есть, что эти две категории.

— Так что если кто протестует, когда видит мерзавца, то это непременно сопляк?

— А знаете, что я вам на это скажу? — Тут Моняков сильно задрал кверху свою клочковатую бороду. — Если только протестует он, а зубы выбить мерзавцу не может или не смеет, то, конечно же, он сущий сопляк!

— А если может и смеет зубы выбить, то такой же мерзавец с локтями?

— Что тогда? — Глаза Монякова начали бегать от усилия мысли. — Тогда он ни то, ни другое просто потому, что выполняет функцию не частного лица, а власти предержащей, потому что только она, предержащая власть, выбивает зубы на законном основании.

— Проще говоря, тогда он прибегает к самосуду?.. Вы извернулись неплохо. Вы сейчас вспомнили, с одной стороны, об японской войне, с другой — об ямщике, который вас вывернул, да еще и дураками за интеллигентские ваши замашки обозвал… Видите ли, это да еще Генкель этот проклятый мне напомнили тоже один со мною случай… Ведь я во время японской войны тоже призывался, как прапорщик, в Очаковский полк. Полк этот и стоял в Очакове. Очаков же — это очень глухое местечко. Бычков там можно было ловить удочками, даже скумбрию, даже осетров небольших, но больше там ни-че-го! А тут один батальон наш переходит в Херсон для несения караульной службы. И как раз не тот батальон, в котором был я, а другой. Завидно, а ничего не поделаешь. Херсон все-таки губернский город, не Очакову чета. И вдруг, на мое счастье, приходит ко мне другой прапорщик, такой же, как я, со странной просьбой: «Не хотите ли поменяться со мной ротами: вы бы тогда в Херсон, а я бы здесь остался». Я, конечно, ему: «Ах, отец-благодетель! Да это как и нельзя лучше!» Пошли мы к командиру полка и устроили замену. А когда устроили уж, я его спрашиваю, почему все-таки он не хочет в Херсон. «Да из-за ротного командира, — говорит. — Бывают среди них звери, но такого я не предполагал даже». — «Та-ак! — говорю. — Значит, это вы меня к зверю пихнули?» — «Ничего, вы, — говорит, — человек смелый, а я — робкого десятка, только смотрю на него да глазами моргаю». Ну, словом, эшелон ушел уж в Херсон, а я дня на два задержался в Очакове, потом туда пароходом в одиночном порядке. Прибыл туда утром, да надо было найти, где расположился наш эшелон, — все-таки около восьми часов я уже входил в помещение роты своей новой. Приглядываюсь, где ротный, вижу капитана, — фамилия его была Абрамов, борода ярко-рыжая, и так же с сединой, как сегодня я у царя видел, только немного длиннее, сухощавый, но очень жилистый, а главное — вида действительно свирепого. В Очакове я его среди массы офицерства просто не разглядел, да и быть пришлось мне там всего недели две-три. Хорошо-с… Подхожу прямо к нему: «Господин капитан, честь имею явиться. Назначенный в вашу роту прапорщик Ливенцев». Смотрю, очень медленно тянет мне руку и этак в нос как-то: «Очень поздно изволили явиться! Занятия начинаются в восемь часов, а теперь уже десять минут девятого». Меня и вздернуло сразу. Выхватываю я свои часы, говорю: «Господин капитан, на моих часах без пяти восемь. Так как ваших часов я еще не видал и поставить по ним свои не успел, и так как я только что приехал на пароходе…» Он меня перебивает совсем по-хамски; «Проверьте вторую шеренгу». Оглядываюсь я кругом: солдаты стоят — винтовки «на плечо», — значит, ружейными приемами занимаются. Это — во время такой войны, когда нас бьют и бьют японцы. Насмешка над здравым смыслом! Смотрю, еще незаметный и серенький, с черной бородкой, прапорщик, бывший кандидат на судебные должности, юрист, я его только по фамилии знал, Гуссов, — стоит окаменелость какая-то, мне хотя бы головой кивнул. Эге, думаю, так вот тут какая атмосфера! Не зря прапорщик Серафимов отсюда сбежал и в Очакове решил остаться… Все-таки я сейчас же ко второй шеренге, всех обошел, прием у всех проверил, кому что нужно было сказать — сказал. А полк этот, нужно заметить, густо был пополнен призванными из запаса, как и я. Особой чистоты отделки в ружейных приемах у них быть не могло. Кроме того, долго держали их на одном приеме… Дошел я до последнего и из шеренг выхожу на открытое место. Абрамов мне противным таким, козлиным голосом дребезжащим: «Проверили?» — «Проверил», — отвечаю. Он идет ко второй шеренге сам, — вижу, солдаты задергали винтовки, глаза на него выпучили, стоят в страхе. Остановился он перед правофланговым. «Штык выше! Приклад доверни!.. Да „доверни“ я тебе сказал, а не „в поле“!» И вдруг — хлоп его кулаком по скуле! Посмотрел я на Гуссова, — стоит, как статуя. А Абрамов уже около следующего. «Антабку в выем плеча! Выше!.. Ниже!.. Да в выем плеча, тебе говорят!» Хлоп — и этого тоже. И так пять человек он «проверил» и всех хлопал по скулам. А я с каждым разом взвиваюсь, и даже на цыпочки поднимался от омерзения. Наконец, к шестому он, бородатому такому дяде: «Штык выше! В поле штык!.. Много!.. В поле!.. Много!.. Еще в поле!..» Потом опять — хлоп! — и даже хряснуло во рту у того, — должно быть, зуб сломал. Вот тут я и взвился, наконец, как следовало взвиться! «Ка-пи-та-а-ан!.. Солдат не би-ить!» — закричал я прямо не своим голосом и даже, помню, шашку почему-то наполовину вытащил из ножен.

— Что вы! Да ведь за это вам крепость могли дать! — удивился Моняков.

— Два года крепости — я потом справлялся. Но это расценка мирного времени, а не военного.

— Значит, вы и тогда дисциплины не знали?

— Всегда я о ней забывал, не только тогда… Ну вот, прокричал я и глазами в него впился, а он — в меня. И до такой степени для него неожиданно это было, должно быть, до того его поразило это, что, вижу, позеленел он весь, и борода даже потускнела. Стоит, смотрит на меня, глаза белые! И в казарме страшная тишина… И так тянулось с минуту, если не больше. Оказалось потом, что он уже много лет командует ротой и к производству в подполковники представлен… Тишина продолжается — и вдруг в тишине этой совсем загробный какой-то голос: «Вы сказали: не бить солдат?.. Кого же я бил?» — «Как кого? Шестерых вы били!» — кричу, но уже озадачен я его ходом: не понимаю, к чему этот ход. «Кого же это шестерых?» — опять он тем же загробным тоном. А фамилий этих битых я, естественно, не знаю, поэтому командую: «Битые, выходи вперед! Шагом… марш!» Жду, стою, но битые — ни с места. Начинаю понимать маневр капитана: они его, как огня, боятся. А он уже с некоторым апломбом: «Так кого это я бил, прапорщик?» Я опять командую: «Шесть человек, считая с правого фланга второй шеренги, напра-во!» Смотрю, повернулись направо, командую дальше: «Правое плечо вперед, шагом… марш!» Идут. Вышли на чистое место перед фронтом. «Стой!.. Нале-во!.. Вот они, — говорю, — битые!» Тут и началась комедия! Подходит он к правофланговому, смотрит на него в упор, наконец, чрезвычайно начальственно: «Калиберда! Теббя я ббил?» Очень хорошо помню и эту фамилию польскую и это «теббя я ббил?» «Никак нет, вышескобродие, не били». Вот тебе, думаю, раз! Капитан же Абрамов к следующему: «Такой-то… (Звездогляд, что ли, — не помню), теббя я ббил?» — «Никак нет, ваше благородие» — «Что-о?! Благородие?! — кричит уже капитан по-козлиному. „Ваше высокоблагородие, никак нет, не били“».

— Вот запугал людей!

— Довел до степени заводных кукол… И так подходил он поочередно, примыкая направо, к третьему, к четвертому, к пятому — и ото всех один и тот же ответ: «Никак нет, не били». Не верю ушам, не верю глазам… «Что же это, — бормочу, — за подлецы такие?..» Остается шестой, последний, тот самый, с бородой, а по бороде из носа кровь как текла, так на волосах и заклякла. «Лы-ко-шин, теббя я ббил?» Смотрю я на этого Лыкошина и глаза сделал положительно, должно быть, зверские, а рукою за эфес шашки держусь, да еще и прикачнул головою я, чтобы он понял, что и я шутить тоже не намерен, если только он скажет, как другие. Лыкошин переводит буркалы свои лесные с капитана Абрамова на меня, с меня на капитана и молчит. Вообразите мое положение!

— Любопытное!.. А сам бы я быть в таком положении не хотел, — сказал Моняков.

— Положение было острое, даже страшное, если хотите. Тут, с одной стороны, положена была на карты или на весы эта самая пресловутая военная дисциплина, в которой я оказался недавно еще несведущ, так же как и тогда, а с другой — права человека на то, чтобы его не били, потому что такое право было и у солдат того времени. От Лыкошина этого зависело теперь все. Если скажет: «Не били», — кончено! Тогда я выхватываю шашку, а капитан Абрамов пусть выхватывает свою. Вообще в голове у меня тогда был один только горячечный бред… Тишина. Ворочаются буркалы Лыкошина, дышит он тяжко… Наконец, опять козлиный начальственный голос: «Отве-чай, когда тебя ротный командир спрашивает, а не стой болваном!.. Теббя я ббил?» Я замер, впился в Лыкошина глазами и вдруг слышу: «Так точно, ваше высокобродие, били». — «Что-о-о?! Как?!» Очень глубокий вздох Лыкошина, и мой тоже — и опять тот же ответ: «Так точно, били». Называется это, как вам должно быть известно, «заявить претензию». Значит, претензия была заявлена, что и требовалось доказать. И мой капитан Абрамов повернулся и согнувшись пошел в канцелярию. Буквально — согнувшись! А я шашку вдвинул в ножны поглубже и жду, что будет дальше. И все солдаты стоят, не шелохнутся, — ждут. Вдруг слышу оттуда, из канцелярии, слабый голос: «Фельдфебель!» Бежит туда фельдфебель на цыпочках. «Фельдфебель! Передай новому прапорщику, что я прошу его заниматься с ротой». Буквально так: «прошу». Я, конечно, вывел всех сейчас же в поле, устроил там двусторонние маневры по атаке и защите какого-то кладбища, так сказать, тактические задачи на местности, и привел их назад с песнями. А прапорщик Гуссов мне все время бубнил: «Он этого так не оставит. Он вам отомстит жестоко». — «Подождем, говорю, увидим…» На другой день являюсь на занятия нарочно раньше, чем надо. Ротного нет еще. Солдатам ни слова насчет него не говорю. Наконец, является. Я подравнял шеренги, скомандовал: «Смирно!» Идет согнувшись, и лица на нем нет. Издалека еще руку под козырек взял и очень тихо: «Здравствуйте, братцы!» А «братцы» как воды в рот набрали, — молчат! Вот, думаю, история! Ведь это уж выходит не мой бунт личный, а бунт солдат! Вчера-то где же вы были, вы, пятеро битых, которые сказали: «Никак нет, не били»? Отчего сейчас вы не орете: «Здравия желаем!» Ведь если бы не Лыкошин, что бы мне нужно было делать вчера? Почему же вчера вы струсили до того, что отрицали явный факт? И кто же внушил вам сегодня идти на бунт, потому что это уж бунт, за который вас уже не бить будут, а раскассируют кого куда, а зачинщиков, которыми сделают вас же, битых, — зачинщиков в дисциплинарный батальон загонят!.. Надо было их спасать снова. Вышел я из шеренги, кивнул им головой, — дескать, не выдумывай, чего не надо! — и скомандовал: «Смирно! Равнение на середину!» А капитан Абрамов как держал руку у козырька, так и держит: прилипла. После моей команды он опять замогильно: «Здорово, братцы!» И «братцы» грянули: «Здравия желаем!» А потом капитан ушел в канцелярию, а я вывел их в поле для маневров. Кстати сказал, что претензию свою на ротного они могут заявить на смотру при опросе претензий, и это бунтом считаться не будет, а то, что они проделали, называется бунт, и если бы я не повернул дела так, как повернул, то их бы взгрели за милую душу. А что ротный их драться уж больше не будет — в этом пусть не сомневаются: урока моего он не забудет… И знаете ли, две недели занимался я так с ротой, а капитан только являлся в канцелярию и был тише воды ниже травы. Но, конечно, командир эшелона подполковник Околов и другие ротные командиры про инцидент этот узнали и пустились выручать собрата своими средствами, а именно: чуть только появилась бумажка о назначении субалтерн-офицера в один запасной батальон в Одессу, так сейчас же назначили туда меня. Поскольку Одесса все-таки далеко не Херсон, я ничего не имел против этого, Абрамов же скоро был произведен в подполковники и из роты, конечно, тоже ушел принимать батальон, я же, грешный, делал в Одессе преступление за преступлением. Всех их вам перечислять не буду, но наиболее преступное было то, когда я прочитал в роте, в отсутствие ротного, из газет о «девятом января», Гапоне, о расстреле рабочих у Зимнего дворца — и сделал, конечно, необходимые комментарии. Наивные люди там — командир батальона и другие — думали, что с этого моего разъяснения январских событий солдатам и началось падение дисциплины, но ведь это уж носилось в воздухе и очень скоро стало повсеместным. Вот была служба в запасном батальоне этом — ку-рьез-ная в высшей степени! Помню, дают мне команду в двести человек — сборную, по пятидесяти от роты — отвести на вокзал и усадить их там в поезд, а дальше уж там за ними старший из фельдфебелей наблюдать будет. Фельдфебелей же было в команде несколько. Выхожу я к команде, — картина! Все — пьяным-пьяно, каких-то баб с ними полсотни — не меньше, да еще и на дорогу у каждого бутылка водки в шинели. Говорю командиру батальона: «Не пойду с такими никуда». Тот не то что приказывает, а этак: «Авось да небось… как-нибудь доведете». Выхожу я к команде опять — черт их знает, не разберешь, где тут солдаты, где бабы. Кричу: «Бабы, про-очь!» А бабы как захохочут, ей-богу! Согнулись, руки на животы, и в хохот: «Бабочки, нами офицер командует!» Фельдфебеля меня утешают: «Черт с ними, нехай идут! Все равно с ними ничего не сделаешь — они не отстанут». — «Ну, ладно, — говорю, — вы сами их и ведите, а я пойду стороной, вроде бы меня и нету». Тронулись. А ведь к вокзалу через всю Одессу пришлось идти… Половину дороги сделали уж, гляжу — генерал какой-то на лошади верхом, — картина! И прямо навстречу нам. Я присмотрелся — помощник Каульбарса, командующего войсками Одесского округа, генерал-лейтенант… Радзиевский, кажется, точно не вспомню. Старший фельдфебель вышел вперед, ищет меня глазами, а я ему рукой махнул: дескать, без меня! Он командует: «Смирно!» Генерал остановил лошадь. Смотрю я на него из-за деревьев, сам на тротуаре стою, и вижу буквально испуг у него в глазах. «Кто ведет эту команду?» — кричит. Фельдфебель видит, что дело плохо, кивает в мою сторону головой: «Их благородие, прапорщик Ливенцев». Я из засады своей выхожу. Подошел. «Вы ведете?» — «Мне поручено, — говорю, — доставить это войско на вокзал». — «Что же это, — говорит, — за сволочь Петра Амьенского?» — «Что на сволочь Петра Амьенского похоже — это, — говорю, — правда, ваше превосходительство… Главное, бабы меня убивают…» — «Вы бы их погнали к черту!» — «Пытался, — говорю, — очень упорные». Он поднялся на стременах и как крикнет с раскатом, по-кавалерийски: «Бабы, про-о-очь!» Бабы — руки на животы: «Ха-ха-ха! Генерал нами теперь командует!» А я генералу скромно: «Это самое — „бабы, прочь!“ — я тоже командовал, но, представьте себе, успех был тот же самый. Прилипли — не отдерешь!» Генерал, конечно: «Черт знает что такое! Какой вы части?» Я сказал. «Ваша фамилия?» — «Ливенцев». Он коня шенкелями, дернул уздечку и поскакал. А я до вокзала своих амьенцев все-таки довел, и вот поднялась там, на вокзале, кутерьма. Тут в поезд надо садиться, а они кричат: «Пока все, до одного, с нашим прапорщиком Ливенцевым не простимся — не сядем!» И вот, кадушки-папахи свои снимают и лезут ко мне целоваться на прощанье. А там, смотрю, и бабы лезут прощаться. «Как вы, — говорят, — нашим мужьям заместо отца родного были!» А начальство железнодорожное рвет и мечет: в самом деле, ведь расписание поездов ломается… Насилу я вырвался и бежал без оглядки.

— Куда же их отправляли все-таки? На Дальний Восток?

— Да нет, куда их там на Дальний Восток! Кажется, в Варшаву, в кадровый полк, на пополнение убыли… А скоро после этого и меня сплавили из Одессы, теперь уже в Симферополь, тоже с командой, и тоже на пополнение в полк. Может быть, благодаря этому самому генералу Радзиевскому… Словом, двести с чем-то человек я доставил, начинают их сортировать и растасовывать по ротам, а они: «От своего прапорщика ни к кому уходить не желаем!» Им, конечно, внушили, что попали они в кадровый полк, что блажить им не позволят и все прочее. А меня, чтобы дурного влияния на солдат я не оказывал, вдруг назначают в одну роту, выходящую в Мелитополь, на случай рабочих там волнений и беспорядков. Было это уж в мае девятьсот пятого года. Прочитал я приказ и остолбенел: «Я — и вдруг для усмирения рабочих!» Говорю своему новому ротному: «Ни за что не пойду!» — «И за пять рублей в день не пойдете? — спрашивает. — Ведь вы четверное свое жалованье тогда будете в Мелитополе получать». — «Что вы, — говорю, — смеетесь надо мной, что ли? Что вы мне тут с четверным жалованьем!» — «Ну, когда вы такой богатый, охотников много найдется. Есть у нас тоже прапорщик, Шван, — тот сам просился ко мне в субалтерны…» — «Вот пусть и едет с вами этот самый Шван, а я — ни в коем случае». — «А как же вы командиру полка об этом скажете?» — «Так и скажу, что не хочу!» — «Напрасно, — говорит. — Этого не советую делать… Ну, вы скажете: не хочу усмирять рабочих! — а ему что прикажете делать? Ведь он вас должен арестовать за это и делу ход дать. Запрут вас куда-нибудь — и только. А зачем вам это? Шваны все равно найдутся, и за пятеркой в день погонятся, и ради пятерки этой скомандуют, если придется: „Рота, пли!“ — а вы будете бесполезно сидеть под замком. Не советую, знаете…» — «А что же вы советуете?» — говорю. «Скажите командиру полка, что больны, и он поймет вас отлично. Он не такой дурак, чтобы не понять, и даже еще отпуск вам на лечение может дать». Увидел я, что человек мне попался не из глупых, так и сделал. И должен вам сказать, что командир полка, — он был человек видный, с большой бородой черной, — только я сказал ему, что ехать в Мелитополь не могу, сейчас же сам мне: «Что? Больны? Отпуск получить хотите?.. На два месяца могу вам дать отпуск, если только врачебная комиссия выскажется соответственно…» Я увидел, что все уже было подготовлено без моих стараний, и, знаете, получил двухмесячный отпуск.

Поделиться с друзьями: