Том 2. Машины и волки
Шрифт:
Он только-только научился открывать глаза, его шкурка цветом походила на черный листовой табак, от него разило псиной, – она взяла его к себе за пазуху, пригрела у своей груди. Это ей пришло на мысль сравнить цвет его шерсти с табаком, – он, маленький, меньше чем котенок, дурманил ее, как табак, волчьей своей таинственностью. Мальчишка, продавший волчонка, рассказал, что его нашли в лесу на поляне, – мальчишки пошли в лес за птичьими яйцами и набрели на волчий выводок (волчата были еще слепыми), пять волчонковых братишек умерли от голода, он один остался жив. – Волчонок не мог лакать. Ирина Сергеевна отстала от парохода, достала в Тетюшах – по мандату – соску, такую, какими кормят грудных детей, – и кормила волчонка из этой соски, – она шептала волчонку, когда кормила его:
– Ешь, глупыш мой, – соси, Никита, – расти!
Она научилась часами – матерински – говорить с волчонком. Волчонок был дик, он пугался Ирины Сергеевны, он залезал в темные углы, поджимал под себя пушистый свой хвостишко, – и черные его сторожкие глаза сосредоточенным блеском всегда стерегли – оттуда, из темноты – каждое движение рук и глаз Ирины Сергеевны, – и когда глаза их встречались, глаза волчонка, немигающие, становились особенно чужими – смотрели с этой треугольной головы двумя умными блестящими пуговицами, – но весь треугольник головы, состоящий из острой пасти и черных, тоже острых, ушей, – был глуп, никак не страшный. И от волчонка страшно пахло псиной, все прокисало его духом – –
– – Есть в волжской природе – арсеньевских плесов – какая-то пожухлость. Волга – древний русский водный путь – текла простором, одиночеством, дикостями. Июлем на горах пожухла трава, пахнет полынью, блестит под луной кремень, пылятся, натруживаются ноги, – и листья на дубах и на кленах тверды, как жестяные, сосну не рассадишь силой, спокойствует лишь татарский неклен, нет цветов, и костры на горах – не смешаешь их со сполохами – видны с Волги на десятки верст сквозь пыль астраханской мги. И тогда известно, что пыль рождена – кузнечиками, июньским кузнечиковым стрекотом. Справа – горы в лесах, за горами – на горах – леса, слева – займища, за займищами – степи. Вдали во мге за Волгой видны нерусские колокольни: немецкие «колонки».
Когда-то, кажется, император Павел дал князю Кадомскому дарственную грамоту, где императорской рукой было написано:
– …«Приедешь, Ваше Сиятельство, на Волгу, в гор. В., там в тридцати верстах есть гора Медынская, взойдешь, Ваше Сиятельство, на эту гору и все, что глаз Вашего
Сиятельства увидит, – твое – –»
– – на Волге, в степных уже местах, на горах и по островам, на семьдесят верст по берегу, возникли Медынские леса, возрос строевой – сосновый – лес, – дубы, клены, вязы, – заросли, пущи, раменья, саженцы – тысячи десятин. У Медынской горы в лощине стал княжий дом, оторопел девятьсот семнадцатым годом. Ничего, кроме лесных сторожек да кордонов, в лесах не было, деревня и села отодвинулись от лесов, посторонились лесам и князю. – Лесничий Некульев так писал друзьям в губком о дороге к нему: – «…пароходом надо добраться до села Вязовы; в Вязовых надо найти – или полесчика Цыпина, и он протрясет шестнадцать верст на телеге, по лесам, по горам и буеракам, – или рыбака Василия Иванова Старкова (надо спрашивать Васятку-рыбака), и он отвезет – на себе – вверх по Волге двенадцать верст. Это врут, что только в Китае ездят на людях: в наших местах это тоже практикуется, – Старков впряжется в ляму, сын его сядет к рулю, ты в лодку, – и бечевой, как триста лет назад, на себе, по очереди, они дотянут тебя до лесничества. Он же, Старков, если его спросить: – «сколько у вас в Вязовых коммунистов?» – ответит: – «коммунистов у нас мало, у нас все больше народ, коммунистов токмо два двора». – А если добиваться дальше, кто же собственно этот народ? – Он скажет: «народ – знамо: народ! – Народ вроде, как бы, большевики».
Леса стояли безмолвны, пожухли. – Но если б было такое большое ухо, которое слыхало бы на десятки верст, – в лесном шорохе и шелесте в ночи, оно услыхало бы многие трески падающих деревьев, спиленных воровски, дзеньканье пил, разговоры в лощинах, на горах, в пещерах и шалашах самогонщиков и дезертиров, шаги и окрики и пальбу в небо полесчиков и лесников, посвисты и пересвисты, и совиный крик, и людской крик, и стоны битых, и топоты копыт. Ночами далеко видны лесные костры, и если эти костры люди зажгли в лощине, – далеко по росе стелется дым; – страшны ночные костры, и страшные были рассказываются около ночных российских костров. Волки далеко обходят костры. – Дни в лесах – в июле – всегда просторны, и пахнут леса татарским некленом. Лесные люди – лесничие, полесчики, лесники – убежденней-ше убеждены, что весь человеческий мир разделен на них, лесничих, полесчиков и лесников, и на – «граждан самовальных порубщиков» – –
– – Был бодрый солнечный день, когда лесничий Антон Некульев, бодрый и веселый человек, разыскал в Вязовых полесчика Цыпина, рассказал ему, что он новый лесничий, что он коммунист, что на пароходе была теснотища чертова, что ему надо в сельский Совет, что ночью ему надо в Медынь, что Ленин, черт подери, – башка! Он не говорил о том, что за ним едет еще шестнадцатеро мастеровых, чтобы не дать разграбить леса, – что дан ему и его шестнадцатерым мандат расправляться вплоть до расстрелов. – В сельском Совете, в мушиных тишине и покойствии, сидели председатель и секретарь, пили самогон и закусывали соминой, – председатель велел секретарю подать третий стакан Некульеву. – Цыпин слушал и смотрел все обстоятельно: утром еще, как только приехал Некульев, по кордонам послал в Медынь эстафету, чтобы выехал Кузя за новым лесничим, – слова «эстафета» и «кордон» застряли в лесном лексиконе от княжеских времен. Цыпин слушал Некульева обстоятельно, но, будучи страстным охотником, в ответ рассказывал о тетеревах, о лисицах, о двустволках, – рассказал, впрочем, как убили мужики предшественника лесничего: убили в доме, выпороли ему кишки, кишками связали по рукам и по ногам, – все стремились всунуть в рояль, но не всунули и вместе с роялем сбросили с обрыва к Волге, – рояль и до сих пор висит на обрыве, застряла в тальнике; – а охота в этих местах царская, – ежели, например, покорыститься травить лису в январе, когда она голодает, можно за зиму набрать шкур штук сто, – только, конечно, не дело это для ружейного охотника, – наоборот, позор. – Кузя приехал на шарабане, где передние колеса были заменены тележными, а задние остались на резине. Кузя выстроился во фрунт, руки по швам, зарапортовал – честь имею явиться… – Некульев подал ему руку, хлопнул по плечу. Кузя сказал:
– Честь имею доложить, так что, лучше нам заночевать здесь, а то – гляди – пришибут еще ночью, которые порубщики. Честь имею, так что народ стал прямо сволочь, одно безобразие.
Цыпин оказался иного мнения о положении вещей. Рассуждал:
– Это чтобы товарища Антона Ивановича Некульева тронуть? – Да он сам коммунист, большевик. Теперь леса наши. Это – чтобы тронуть? – Да я вас до Ивова Ключа провожу, по степу поедем, в объезд. У Антона Ивановича – наган, у тебя – винтовка, у меня – винтовка, сыну велю идти вперед, двустволку дам. Да мы их всех перестреляем! Это чтобы большевиков трогать, – на то он и приехал, что леса наши. Теперь бери сколько хошь, без воровства, по закону.
Степи в июле удушливы, томит стрекот кузнечиков и пахнет полынью. Все время мигали зарницы. Спустились с горы, проехали овраг, проехали мимо ветрянок, и кругом полегла степь, испоконная, как века. Поехали в объезд. Цыпин скоро заснул, Кузя мурлыкал себе под нос. Было очень темно и тихо, только трещали кузнечики. Снова спустились в балку, и слышно стало, как пищат, посвистывают неподалеку – сурки, – Кузя слез с шарабана, повел лошадь под уздцы, сказал, что сурки своими норами всю дорогу изрыли, чего доброго, лошадь ногу сломает. Выехали на гору и увидели, как далеко в степи, на горах, над Волгой в безмолвии разорвалось небо молнией, – грома не докатилось. – «Гроза будет», – сонно сказал Цыпин. – И опять распахнулось небо, так же безмолвно, только теперь слева, над степями подлинными. Лошадь побежала рысью, сухой чернозем разносил топот копыт и тарахтение колес гулко, – показалось, что кузнечики стихли, – и огромная половина неба, от востока до запада, порвалась беззвучно, открыла свои бесконечности, рядом с дорогой склонили подсолнечники тяжелые свои головы, – и тогда по степи прокатились далекие огромные дроги грома, стало очень душно. Молнии вспыхивали уже бессчетно, все небо рвалось молниями в лоскутья и все небо стало кегельбаном, чтобы веселыми стихиями катать кегли грома. Цыпин проснулся, сказал: «Надоть, Кузя, к пастухам ехать, в землянке дождь пересидим, мокнуть никак неохота». –
Гроза, просторы, громы, молнии – показались Некульеву необычайной радостью, на все дни бытия его в лесах запомнилась ему эта ночь, – этак хорошо иной раз в молодости перекричать грозу, покричать вместе с громами! – До пастушьей землянки не успели доехать: заметался по степи ветер во все стороны, молнии метались и громы гремели со всех сторон, – дождь окатил шагах в стах от землянки и вымочил сразу, до нитки. Чернозем на тропке к землянке расползся вмиг, ручей потек в землянку. Крикнул кто-то испуганно: – «Какой черт еще тут ходит?» – Лошадь у плетня стала покорно. Некульев в ярком молнийном свете нацелился, как шагнуть к землянке, – и в кромешном дождевом мраке покатился в лужу. В громах услыхал рядом разговор: – «Ты, Потап? Это я, Цыпин». – «Спички у нас вымокли. Тебя что, на охоту понесло, что ли?» – «Не, барина везу, коммуниста, нового лесничего». – Опять разорвалось молнией небо, мимо пробежал мальчонка в землянку, – сказал, проваливаясь вместе с землянкой во мрак: – «Тятянь, опять волки пришли, стая. Тама лошадь чужая стоит, чужая, возле ней!» – Кузя остался сидеть у лошади под шарабаном, – Цыпин и Некульев с ружьями, старик пастух с палкой, пошли к лошади. Лошадь нашли влезшую на плетень, она храпела, а Кузя стоял, стряхивая с себя грязь, часто-часто и плаксиво подматерщинивая. – «Сел под шарабан, как светанет молонька, – ка-ак маханет сивый на плетень, – как только затылок цел остался?!» – «Дурак, это волки!» – «Н-ну?» – Стащили с плетня лошадь, заменили лопнувшую чересседелку веревкой. Решили ехать дальше. Поехали. Дорогу сразу развезло, текли ручьи. Спустились в овражек. Сказал Цыпин: – «Ты, Кузя, мостом не издий, лошадь ногу сломат, Тута у моста, – пояснил он Некульеву, – барина-князя мужики убили». По овражку мчал ручей, дождь прошел, гроза уходила, молнии и громы стали реже. Стали подниматься из овражка, ноги у лошади поползли по грязи, расползлись, – седоки слезли. Стали подталкивать шарабан, – влезли на полгоры и вновь поползли вниз, все вместе, и лошадь, и шарабан, и люди; лошадь упала, пришлось выпрягать. Полыхнула молния и увидели – наверху на краю овражка, шагах в десяти, рядком сидела стая волков. Сказал Цыпин: – «Надоть тащить телегу, ночевать здесь нельзя, волки замают». – Вывели сначала наверх лошадь, потом вытащили шарабан. – Некульеву все время было очень весело. –
Дождь прошел. Въехали во мрак, и шелесты, и запахи, и брызги с ветвей – в лес. Цыпин слез, отстал, пошел в сторожку к приятелю. Некульев, недоумевая, как это в этом сыром и пахучем мраке, где ничего не видно, хоть глаз выткни, разбирается Кузя и не путает дорогу. Кузя был молчалив. –
– Когда князя-барина мужики порешили убить, – этот самый Цыпин пришел ко князю Кадомскому и говорит: – «Так и так, уехать вам надо, громить вас будут, порешили мужики убить». – Князь лакею: – «Приказать заложить тройку!» – А Цыпин ему: – «Лошадей, ваше сиятельство, дать вам нельзя, мы не позволим, как они теперь народные!» – Князь заметался, вроде прасола нарядился, сапоги у кучера взял, картуз и на шею красный платок, – жена шаль надела. Вышли они ночью, потихоньку, – а у мосточка им навстречу Цыпин: «Так и так, ваше сиятельство, на чаек с вашей милости, что упредил». – Дал ему князь монету, рубль с серебром, – и кто убил князя – неизвестно. – Кузя замолчал. Некульев тоже молчал. Ехали шагом в кромешном мраке. Изредка горели на земле ивановские червячки.
– А то вот еще, кстати сказать, жил в одном селе мужик, очень умный, хозяйственный мужик, звали, скажем, Илья Иванович, – начал не спеша и напевно Кузя. – А у него была жена-красавица, молодуха, и жена мужу верная, звать – Аннушка. А село было большое, и в нем, заметьте, три церкви разным богам… И вот пошла Аннушка к обедне, а кстати сказать, в каждой церкви обедни начинались в разное время. Идет Аннушка, а навстречу ей поп: – «Так и так, здравствуй, Аннушка! – а потом в сторонку: – Так и так, Аннушка, как бы нам встретиться вечерком, на зорьке?» – «Чтой-то вы, батюшка?» – ему Аннушка, да шасть от него, прямо в другую церкву. А навстречу ей другой поп: – «Так и так, здравствуй, Аннушка! – и опять в сторону: – Так и так, Аннушка, не антиресуешься ли ты со мной переночевать?»