Том 2. Произведения 1909-1926
Шрифт:
Это была первая моя жалость не к себе самому: утопший Нептушка! Я помню, как я плакал, когда его закапывали, и отталкивал руками серого бумажного коня с выдранным хвостом, которым нянька хотела меня развлечь или утешить… Уши у этого коня тоже были оборваны, конечно…
Но вот в осень этого же года я помню и свой восторг, совершенно ни с чем впоследствии не идущий в сравнение: восторг и даже гордость от своей удачи… Это, видите ли, простая яблоня, дичка, росла на краю нашего сада, и когда мы под нею сидели с няней… Аришей, Аришей звали эту мою няню, — совершенно засиял Ефим Петрович. — Так вот, когда мы с Аришей сидели, я разгребал палочкою листья палые и нашел яблочко — светло-желтенькое, с темной родинкой, совсем спелое, вкусно-е необычайно!.. Ничего уж больше в жизни не встречал я вкуснее!..
Радость была в том… Нет, сильнее — восторг, а не радость… Восторг был в том, что это я, я сам, а не няня, нашел не цветное стеклышко, не гвоздик какой-нибудь ржавый, не камешек пестренький, не букашку какую-нибудь, не цветок, а то, что можно съесть: яблоко!.. Можно съесть, не спрашивая об этом няньку и от нее не скрывая, не опасаясь, что она вырвет у меня изо рта, бросит наземь, затопчет ногами с отвращением…
Мало ли что приходилось брать в рот в возрасте двух лет!.. Ведь все надо было исследовать на вкус…
Это же дикое яблочко была бесспорная пища, и я нашел ее сам!..
До чего отчетливо я помню тот день с белой паутиной, и как паутина эта за репейник зацепилась, и как садом пахло!..
И еще помню я, как Ариша — она была кривошея — смотрела со всех сторон на ветки яблони этой, и даже пробовала их трясти, и своею ногою толстой (совсем без щиколотки были у нее ноги и в рыжих башмаках) разворачивала листья кругом, как курица, чтобы найти и самой хоть одно такое яблочко, как я нашел. Нет, ей не удалось!..
Это был день моего восторга!.. В таком же восторге, должно быть, котенок бывает, когда ему удастся поймать первого кузнечика в траве…
— Или птичку, — добавил я.
— Ну, куда же там котенку птичку поймать! — И оборонительно выставил вперед квадратную ладонь Ефим Петрович. — Нет, кузнечика… Именно кузнечика!.. А потом я помню, зимою, в самом начале зимы, в ноябре — снег уже выпал — было одно тягостное утро и один удивительный, очаровательный день…
Другая у нас собака была на хуторе, кроме Нептушки, — черная, Арапка… Бывало, все припадает на передние лапы передо мной и хвостом своим водит радостно, а хвост необыкновенно пухлый, какой только у глупых собак бывает…
И вот однажды утром я выглянул из сеней в двери на двор и увидел почему-то на кусте сирени — а куст был весь в снегу, — увидел этот самый пухлый Арапкин хвост. Не весь: он был длинный, а только кончик его, самую кудлатку, в которой репейник всегда торчал…
Что это кусок Арапкина хвоста, я узнал сразу. Но вот была задача: как он попал на куст сирени? Как он оторвался от Арапки?.. И пятна какие-то желто-розовые на снегу у крыльца были, и отец счищал со снега их железной лопатой.
У матери, я помню, лицо было бледное тогда, когда брала она меня на руки и шептала этак: «Ничего, деточка, не бойся. Убежали уж волки… В лес убежали волки… Это ночью, когда ты спал, а теперь их уж нет, волков…»
И я понял, что Арапки уж тоже нет, как и Нептушки: разорвали волки Арапку и съели, и я заплакал в голос…
А очарование пришло через несколько, должно быть, дней, когда нянька вынесла меня на замерзшую речку, на которую и глядеть-то было больно: так лед сверкал. Лед был первый, чистенький, гладенький, и бегали по льду этому сельские ребятишки, с палками-колдашами, глушили рыбу, и вот и теперь я отчетливо помню, как под их ногами лед булькал… Он был ведь тонкий еще и именно булькал — другого слова подходящего не знаю, — вот как вода булькает, когда начинает из полной бутылки литься…
Колдаши у ребят были ветловые с белыми кружочками, вырезанными по коре… Этими колдашами били по льду, когда под ним прижукшего окуня или пескаря замечали, — оглушат, пробьют лед и вытащат рыбку голой рукой…
Но не в этом было для меня очарование: не в окуньках и пескариках, а в том, что тут, на льду этом, я в первый раз в жизни увидел радугу.
Дело простое: иногда колдаш не оглушал рыбы — она уплывала, но от удара лед трескался веером. Мальчишка кричал: «Орел!» — и убегал дальше; а я, увидев одного такого «орла», положительно обомлел от счастья… Я опустился на лед и старался захватить его своими ручонками… Какая это была красота!.. В каждой трещине, конечно, преломились солнечные лучи, и весь «орел» такими сиял красками несказанными!..
О-ча-ро-вание!..
Нянька пыталась было оттащить меня. Но куда же? куда же еще можно было из этой сказки?!.
Я пронзительно кричал, упирался, я вцепился красными пальчонками в трещинки льда, я болтал, лежа, ногами в маленьких валенках, от нее отбивался…
Понять меня она не могла. Она тащила меня безжалостно и тоже кричала: «Нет там никакой рыбки!.. Что ты там ловишь, глупый?.. Ты простудишься!»
Она так и не поняла, что я уж «простужен» на всю жизнь… что этого «орла» из радуг я так и буду потом ловить всю свою жизнь, отлично зная, что нет под ним никакой «рыбки»!..
Очень искренне сказалось это у Ефима Петровича.
Трудно, даже и задавшись исключительно этой целью, найти сорокалетнего человека с застенчивыми глазами, а у него как раз и были застенчивые, в очень молодых ресницах и веках, прозрачные глаза, такие, которым и хотел бы не верить — не можешь. И под стать глазам были у него губы, очень склонные по-детски широко удивляться.
— «Орла» вашего я не совсем понимаю, как и ваша нянька, — сказал я, — а волками и меня в детстве пугали… Я ведь тоже русский, а уж это что же за русское без волков?..
— Верно! — подхватил Ефим Петрович. — С последним волком исчезнет и весь наш руссизм…
— Однако вы их все-таки не видали, сознайтесь!
Но Ефим Петрович выставил вперед руку для защиты.
— Волков я увидел так же близко от себя, как лошадей, в ту же самую зиму, когда был по третьему году.
Я не знаю, зачем меня и старшего моего брата, теперь покойного — еще студентом умер от тифа, а тогда ему лет пять было, — отец взял в кибитку и куда он мог с нами ехать на паре лошадей цугом… А что на паре и цугом — это я отчетливо помню. И лошадей помню и помню, что башлычок, которым меня мать укутала, очень резал мне щеки, и все его отодвигал к ушам я…
Так и не спросил я потом, куда это мы ехали тогда, но в город за сорок верст мы не могли ехать — это было бы очень далеко от нас с братом, — может быть, в гости…
Но до чего же ясно помню я сидевшего на облучке Гришку, парня лет семнадцати!.. И вот же нянька Ариша не осталась у меня в памяти так полно, как этот Гришка… Кривошея, — да: вот так глядела, голова набок… башмаки рыжие… ноги толстые, без щиколоток. Но вот цвета глаз ее я не помню… А Гришкины серые глаза помню ясно, и над ними косицы желтые, и в желтой голице кнут. В нагольном тулупе, кушаком красным подпоясанный и без шапки почему-то стоит он на облучке…