Том 2. Теория, критика, поэзия, проза
Шрифт:
Драматическая композиция оказалась бессильной удержать стремления мятежного духа своего создателя – романтического коррелата Шекспиру не существует в драме и не будет существовать. Теперь мы это видим, потому что воистину прав де Куинси – нет литературы, не исключая и афинской, где бы найти многообразнее театр, и если той художнической армаде, которая за каких-нибудь двадцать пять лет «перебрала все грани человеческой личности, использовала все возможности родного наречья, приспособила белый стих к передаче мириады образов и положений»7 перед подвигом которой возможно только молчание, а свершившие его как бы «гигантов род, довременный потопу»8 – если им не удалось в романтике то, к чему сразу взмыл реализм – значит немыслим и вообще театр романтического пафоса. Героическая романца Флетчера9 – отпевание Елизаветинского века. Четвертый цикл отмечен блестящей риторичностью, огромным, чисто словесным искусством и сценической находчивостью своих представителей. Но в пьесах Вильсона, Дэвнента, Кроуна10 – несмотря на вспышки гениальных прозрений (вспомним Вильсонову «Чуму» – по Пушкину): исключительность становится анекдотичностью, сложность – несообразностью, чувство – чувствительностью, а патетика – высокопарностью. Закон, принятый обеими палатами 2 сентября 1642 года11, запоздал: театр сам прекратился – исчез дух его оживлявший. Но куда ж он ушел? Тщетны были усилия упоительного Отвея12 – на благороднейших вещах творца «Спасенной Венеции» осел перегар стилизации и бессильны мастерские приемы «людей». Зовись они Поп13 или даже Драйден – шаг их несоизмерим поступи «гигантов».
Отныне английский театр бездушен: правила классической трагедии спокойно могут приковать его к общей схеме XVIII века; героический стих действительно стал «белым» – он мертв: цезура не шелохнется в сторону от второй стопы. Но романтический дух Марло? Неужели не суждено ему найти форму в пределах словесной стихии народа его породившего? И если белый стих трагедии оказался не вмещающим его, то нет ли места, где бы этот же стих стал органом выражения все той же воли? И тогда мы увидим, что романтический коррелат Шекспира существует и что беспримерная работа «гигантов» завершена, то что не успел выговорить тот юный беспутник, чьи «необыкновенно страшные богохульства и особенно проклятые мнения» записывались добровольным сыщиком за три дня до того, как произносивший их был зарезан по пьяному делу, в соответственном месте14 – все это воплощено. Оно вылилось в монологи безудержной смелости, где героический метр приобрел полноту и длительность, немыслимые ни в одной правдоподобной трагедии, и никем не превзойденную свободу15, а дерзновения протеста унеслись за пределы досягаемости всяких судов человеческих. Все тот же неукротимый и неукрощенный дух приказал музе песню о первом неповиновении человека и продиктовал ее из груди создателя неописуемых образов – слепого иконоборца, чиновника религиозной революции, набожного цареубийцы:
Il n’a chante que pour les fous
Les anges et les diables16.
§ 2
Всем известна любовь русских к Шекспиру и те трогательные формы, которые она принимает среди наших таких еще шекспировских актеров и не менее шекспировской публики. Но и публика, и актеры понемногу перерабатываются – наивное отношение пора будет скоро признать отживающим и что же тогда достанется сознанию? Свойство всякого предмета мы определяем из наблюдения за действием его на окружающую среду. В этом смысле о Шекспире у нас понятия не имеют. Неправдоподобное зрелище гения в пустоте, явление возможное только в качестве символического эпизода – например, Мельхиседек17.
Впрочем, я преувеличил. Предшественники Шекспира удостоились уже внимания: о них имеется монография пр. Стороженко18, а театр Марло переведен полностью на наш язык. Из деятелей второго цикла, кроме Шекспира, сведения имеются об одном – В. Джонсоне19, отрывки из двух пьес которого («Падение Сеяна» и «Лиса») переведены. Остальное – молчание. Еще о четвертом цикле известно, хотя бы из любопытства к источнику пушкинского «Пира»20, но о третьем, наиболее богатом и интересном: нет ничего, кроме двух цитат Бальмонта в третьем выпуске «Северных цветов»21 и пересказа своими словами Вебстерова «Дьявола», мимоходом сделанного П. Муратовым в «Образах Италии»22, настоящая книга является началом попытки изменить положение, которое кажется мне недостойным ни моей страны, ни моего времени. Три драмы, представленные здесь суждению читателя, написаны драматургами, чья деятельность протекала в пределах третьего цикла Елизаветинского периода.
Драма Форда23 напечатана в 1633 году и тогда же представленная в Дрёри-Лене (театр Феникс), написана, по некоторым данным, раньше. Драма Вебстера поставлена на сцене Глобуса в 1612 году, напечатана тогда же, а трагедия Тернера24 в 1611 году напечатана, о постановках ее знаем, что они состоялась «многократно во многих местах». Источником для задания интриги Вебстеровой драмы послужила та же флорентийская хроника, которая вдохновила и соответственную новеллу Стендаля25, – Тернер, по-видимому, сам измышлял интригу своих трагедий (до нас дошли только две). Есть, по-видимому, возможность установить фабулистический источник пьесы Форда, но для этого необходима биографическая экскурсия, а ее мы начнем с Вебстера и Тернера для упрощения дела. Потому что о жизни этих личностей мы не имеем ровно никаких сведений, мы не знаем, ни когда они умерли, ни когда они родились и единственными (но зато бесспорными) доказательствами того, что имена Джона Вебстера и Кареля Тернера не псевдонимы, являются их расписки: Вебстер расписывался в долговой книге одного из лондонских ломбардов четыре раза (один раз, как поручитель), а Тернер был, видимо, счастливее – он получил от Лорда-Камергера, подъемные деньги на командировку в Брюссель 23 декабря 1613 года в размере десяти фунтов. Вряд ли поручение его было из важных, а должность – высокой. Зато дед Форда занимал достаточно почетную должность – это был Лорд Верховный судья Пелхэм. О жизни Форда мы знаем сравнительно много и хотя день рождения, равно как и день смерти (по обыкновению) не известны, но крещен он был в Ильсингтоне (Девоншир) 17-го апреля 1586 года. По-видимому, по настоянию деда юноша Форд отправился изучать право в Лондон, было это в 1602 году. В Лондоне же прошла и вся жизнь Форда – профессия его была, в терминах нашего времени – юрисконсульство, свободное от дел время заполнялось литературной работой и беседой. Перед началом гражданской войны Форд вернулся в Ильсингтон, где и умер (дальнейшее – предание, приводимое Лэмбом26) окруженный заботами жены, детей и друзей, спокойно, как и прожил всю свою жизнь. В спокойствии последних лет жизни поэта можно усомниться, так как Ильсингтон и окрестность были настойчивыми прихожанами святого Георгия, а почитатели Михаила Архангела с такими не церемонились27.
Этим объясняется большое число американизмов в речах фордовских героев – ильсингтонцы, выселившись в Америку, сохранили в целости говор, утраченный теперешними насельниками Северо-Западного Девоншира. Возможно, что теперешний автомобильный фабрикант сродни автору «Разбитого сердца». Когда Джон Форд приехал в Лондон – злобой дня было начавшееся во Франции движение, известное под именем восстания Герцога Оверньского. Знаменитый маршал Бирон28 только что уехал из Лондона, куда приезжал к Королеве за помощью и советом. Помощи он не получил, а совету, как известно очень картинному (голова Эссекса29 и «сподвижников»), не последовал, поэтому наиболее интересным пунктом земного шара для лондонцев в 1603 году была Гревская площадь и за происходящим на ней следили с большим вниманием. Но раньше, чем сбылось пророчество венчанной девственницы – на Парижский эшафот взошли – Юлиан де Раваллэ и Маргарита ле Фоконье, брат и сестра, осужденные за кровосмешение. История их наделала в свое время много шуму на родине и естественно предположить, что в числе жадно принимаемых французских известий в Лондоне, не без интереса выслушали плачевную повесть, вскоре пересказанную Россэ30 (1615 г.) и настолько глубоко запавшую в сознание земляков, что через двести с лишним лет другой нормандец, не зная о своем предшественнике, пересказал повествование о кровосмесительной любви сестры и брата и их горестно трагической кончине31.
«Трагические истории нашего времени» Франсуа Россэ вышли вторым изданием в Руане в 1626 году – возможно, что эта книжка, попав в руки Форда и напомнив ему одно из первых впечатлений лондонской жизни, побудила к написанию трагедии именно на эту фабулу. В виду недоступности книги Россэ считаю небесполезным позволить читателю лично ознакомиться с новеллой. Внешнее сходство ничтожно, но некоторые частности могут быть сближены.
§ 3
Настолько мне известно, ни одна из трагедий Вебстера и Тернера переведена на материковые языки не была. Приведенная здесь трагедия Форда имеет французскую адаптацию, сделанную Метерлинком для театра l’Oeuvre. Переведены прозой сцены с непосредственным участием Джованнини, Аннабеллы и Путаны. Ричадетто, Ипполита, Донадо, Берджетто, Поджио, Филота и Гримальди не появляются на сцене. Вольтер не позволил бы себе произвести такую расправу над текстом писателя, который ему нравился: разбив чужую композицию (он тоже находил неприемлемым английский политематизм и считал необходимым перевод распространять и на форму), он принимал меры к восстановлению нарушенного равновесия32.
§ 4
Впрочем выбор Метерлинка не случаен: Форд оказал большое влияние на неанглийских лириков, ведущих свой род от Шелли, и увлечение которыми так характерно для передовых французских символистов. Автор Ченчи33 в разработке белого стиха примыкал к методам автора «Аннабеллы»34 и, как неизбежно в таких случаях (стих также повторяет строение поэмы, как особь историю вида) и композиционные вопросы трактовал в том же духе. Вебстер тоже узнал бы своих потомков среди наших учителей. Эдгар По внимательно читал его итальянские пьесы – девиз Браччьяно35 помещен в герб великого и славного рода Монтрезоров (Бочка амонтильядо)36. Убийца Вильям Вильсон слышит слова, сказанные Корнелией братоубийце Фламиньо37, а окончание беседы Антонио и Эхо (Герцогиня Мальфи, действ<ие> V, сц<ена> 3) – «Never see her more» – естественно сократилось: птицы лаконичнее эхо38. Если мы вспомним раз мышления Уайльда о том, как отравлялись в дни Возрождения (Портрет Д. Г.39), то мы увидим, под чьим знаком развивалось это течение символизма. Влияние Тернера проследить труднее – пристрастие к интриге, его характеризующее, сближает его с теми современниками, метафоричность которых перенесена с диалога на действие: таких не мало. Наиболее популярный Конан Дойль, наиболее возвышенный Дж. К. Честертон. Не будем же неблагодарны, забывая об источнике, чьи воды не раз облегчали нам тягости невольного странствия.
§ 5
В настоящем переводе сохранены: число стихов подлинника – всюду; почти всюду (в пределах возможности синтаксического согласования русского и английского текстов) – движение стиха. Не желая порывать с традициями русского белого стиха, я не следовал переводимым авторам в пользовании дактилическими окончаниями, наращениями неударяемых слогов как в начале стиха, так и после цезур40. Недостатки перевода виднее мне, чем кому бы то ни было из будущих моих судей – этими недостатками я особенно дорожу. Я не стану привлекать к своему оправданию ни обстановку, в которой мне пришлось оканчивать перевод Вебстера, переводить Тернера и писать настоящий комментарий – обстановка эта наиболее подходящая для общения с высокими поэтами, не идет мне ссылаться и на свою профессию – в настоящее время она является наиболее распространенной среди всех цивилизованных и некоторых одичалых народов41, то, что заставляет меня любить слабость моего труда – это надежда на неудовольствие кого-либо способнейшего, раздражению которого я буду обязан освобождением от трудной и ответственнейшей обязанности продолжить настоящую серию.
Март-апрель 1916 года, р. Шара
Коринфяне. Предисловие*
1. Сострадая читателям этой пьесы, должен сказать в свое оправдание, что писал ее1 не для чтения, а для игры актеров того умопостигаемого театра, который бы взялся ее поставить, и для внимания его не менее умопостигаемой публики. Льщу себя надеждой, что трагедия моя имела бы там успех, тем больший, (стоит только войти в область невозможного, а выбраться из нее так же трудно, как из болот замка Сен-Мишель2), что исполнителям полагалось бы читать стихи, как стихи, а не как прозу – принципиальное занятие немецких артистов и наших.