ЖАНРЫ

Том 2. Теория, критика, поэзия, проза
Шрифт:

III

Должно ли напоминать, что Игорь Северянин оказался поэтом одной книги? Что усовершенствованный им стих Кузьмина, усовершенствовавшего Бальмонта, порожденного Надсоном, скоро застыл в формуле найденного новшества и слишком поспешно, слишком заметно стал выравниваться в самый неусовершенствованный трехдольник? Стоит ли напоминать, что именно в поэзии эстета Игоря Северянина, первого, кто решился ввести ругательную полемику с Надсоном в стих, этот самый стих перестал существенно отличаться от техники Надсона? Что с ним это случилось значительно скорей, чем с А. Блоком, – это известно каждому его читателю, но не всем понятно.

А причина была та, что со времени выступления Хлебникова, прошел порядочный срок, и промышленный подъем решительно начинал обнаруживать свою искусственность: все эти иностранные предприятия, гарантированные займы, стратегические дороги и экспортные конторы основывались не для настоящих потребностей населения, которое продолжало в большей своей массе беднеть и разоряться. Столыпинские мужички никого не обманывали, кое-кто начинал тревожиться. Поэтому появление Владимира Маяковского на эстраде перестало казаться явлением исключительной возмутительности, и этого великолепного декламатора стали слушать и как поэта.

В ряды интеллигентов он попал путем шестидесятников, но в противоположность им от такой перемены обстановки в восторг не впал. Более того. Городские прелести, очень остро ощущавшиеся его молодыми чувствами, были для него источником великих и всяческих огорчений, терзаний и той обиды, которую не прощают врагу при жизни, да не всегда забывают и после его смерти.

Ранние вещи этого неплодовитого поэта (он читал много и поэтому кажется, что им написано не меньше Брюсова) обнаруживают сильное влияние Блока. Это характерно: Блок был одним из наиболее бесплотных символистов и наиболее усердным непринимателем мира, даже обходясь без санкции Второго Пришествия. Только Маяковский проявлял больший темперамент, и его требования к Прекрасной Даме были гораздо определенней, чем у Блока, а огорчение развертывалось не в тихую грусть, а в бурный протест, переходивший в протест социальный.

Игорь Северянин был хорош на первых порах, он будил аппетит, а потом приходилось жаловаться Маяковскому, и его влияние на северянинцев росло не по дням, а по часам. Формально, пока молодые люди были еще слишком смирны, чтоб идти за ним по пути протеста, и утешались в других местах: им этого хватало, как и «новой метрики Маяковского», основанной на совершенно небывалом в российской поэзии начале – зрительном. Все гениальные вещи просты. Ударная сторона помянутой метрики особенных усложнений не представляет: она проще и способа Северянина, и методики Хлебникова, к чьей группе примыкал Маяковский. Последний убирал иногда один – два слога из стиха, иногда прибавлял в него столько же. Использование Хлебниковым односложных речений в рифме широко применялось Маяковским для образования этих украшений стиха из групп слов, среди которых только одно несло ударение, место какого определялось по тому целому слову, которое было срифмовано с этим коллективом. Так в рифму попали предлоги и наречия. Но главное новшество было не в том. Маяковский плохо соображал насчет знаков препинания, а стих у него был декламационный. Чтобы отметить перерывы чтения, пришлось заменить предательские запятые, точки и прочие – пробелами и постишной23 остановкой. Типографически это выглядело так ново, что на это нельзя было не наброситься.

Так поступил Вадим Шершеневич24, следуя примеру своего альтер эго – Константина Большакова25. Шершеневич был, не в пример прочим, человеком образованным и начитанным: он, по-видимому, первый прочел Маринетти, чьи манифесты тому времени были напечатаны по-французски у Сансо26, за счет автора, раздарены с нежными надписями по всему Парижу, и их бесчисленные экземпляры покрывали Сенскую набережную27 в течение целого сезона. Провинциальная затея не могла иметь успеха в столице, но в провинции, какой являлась Россия, еще не признанная официально за колонию (это было в будущем и на то потребовались героические усилия русских патриотов), дело пошло.

Тем более, что надо было новизны и перемены во что бы то ни стало. Жизнь развивалась с такой быстротой, что даже продолжатели Андрея Белого в «Лирике»28 чувствовали в этом потребность; по признанию одного из них, в будущем ясно обозначались дыра и труба.

Культ скорости, провозглашенный Маринетти, быстро был усвоен молодежью, а также и новой аудиторией. Начался медовый месяц футуризма. Ругать его переставали даже в толстых журналах кадетов, а публика раскупала любую макулатуру с его штампом. Авто-хозяева и автопоклонники понимали прелести динамизма: это, впрочем, было единственное из проповеди Маринетти, нашедшее себе применение в русской, так называемой футуристической лирике. Впрочем, она не только не следовала законодателю Миланской школы, но и находилась с ним даже в вопиющем противоречии29.

Действительно, боевым лозунгом лиризма итальянского севера, переживавшего буйный и менее искусственный, чем в России, промышленный подъем, было отрицание всякого архаизма и даже всякого пассеизма, в чем бы и где бы он ни выражался. Хлебников был до последних пределов архаичен и по языку, и по привязанности к древнерусским сюжетам, и по преданности истинно русскому синтаксису. Деревенские мотивы были запрещены итальянцами: они преобладают у Хлебникова, процветают у Игоря Северянина и украшают творчество поэтов Центрифуги30 – издательства, основанного левой группой «Лирика» и ставшим оплотом позднего вида русского футуризма. Любовные мотивы были очень энергично отвергнуты учениками Маринетти, и читатели Лачербы31 могут вспомнить открытое и коллективное письмо Маринетти, Карра и К-о, обращенное к Арденго Соффичи, заподозренному в такой ереси, хотя он непосредственно и не писал про любовь, а только про меланхолию. Весь наш футуризм, за единичными исключениями, сплошь эротичен. У позднего футуриста С. Боброва любовная лирика иногда уступает место философии: для итальянского движения это означало попасть из огня в полымя, метафизика была предана позору наравне с любовью, природой и архаизмом. Междометие, которым так широко пользовались миланцы, заполняя им целые четверостишия (Нодье кстати сказать, составлял из этого рода речений целые главы), было принято в обиход только Вадимом Шершеневичем и то эпизодически, и то в 1915 году, когда идеология русского футуризма совершенно обнаружила свою оторванность от кузенов.

Влияние российской биржи не проникало вглубь мелкой буржуазии города, и поэтому, если последняя и была в общем довольна создавшимся положением, довольна до полной потери желания революции, с которой она до <19>05 года так мило заигрывала, то довольство это было совершенно пассивно: жертвовать собой за поддержание существующего правительства она ни в коем случае не собиралась, а личному ее благополучию угрозы еще не было. Поэтому она, в противоположность северо-итальянским одноклассникам, не была ни шовинистична, ни империалистична: она хотела только, чтоб ее не трогали. А когда это случилось, то первое ее негодование обратилось на нарушителей спокойного пищеварения в этом лучшем из миров.

Но немцы пробыли в роли злодеев очень недолго, – ровно столько, сколько потребовалось мобилизационным отделам времени для рассылки призывных повесток большей части городского населения. Тогда война стала ужасом и мерзостью. Патриотизм перешел в самоокапывание, идеология новой России путем Земгора32 процвела. И в то время, как последовательные итальянские футуристы, а таких там оказалось большинство, записывались добровольцами во французские полки (Италия еще не выступала) и агитировали за участие своей страны в великолепной потасовке – наши футуристы писали и читали пламенные проклятия войне. Исключением был В. Шершеневич, но он был особенным футуристом, да и его классовый антураж был несколько иным, чем среда поэтов, добывавших себе пропитание проводкой электрических звонков, в свободное от музы время.

После изложенного мне, вероятно, не придется слушать упреков за то резкое различие, какое я делаю между двумя поэтическими школами, имеющими общее имя, покрывающее совершенно различные приемы и тенденции, основанные почти одновременно, независимо друг от друга, и порожденные подобными, но не одинаковыми условиями экономического развития двух молодых в хозяйственном отношении стран.

IV

Повышение личного благосостояния мелкой городской буржуазии бросалось всякому, даже не особенно внимательному наблюдателю быта русского общества в первые шесть месяцев войны. Многим стали доступны такие вещи, о каких им раньше и думать не приходилось: та некоторая оппозиционность, которая намечалась еще в рядах упомянутой общественной группы на первых порах военного бытия, быстро исчезла, и так называемые общественные организации из оппозиционных нечувствительно превратились в архиверноподданные. Роскошь и цветистость городского быта, поэтически преувеличиваемые довоенной риторикой северянинцев, сделались приятной действительностью. Когда процветают идеалы поэта, процветает и поэт.

Так русский футуризм сделался явлением принятым, приятным и в лице одной из своих фракций – даже любимым проявлением словесного искусства. Симпатии распространились и на смежные группы, хотя не всем они совпадали с петербургским бардом в своем отношении к действительности. Игорь Северянин очень хорошо определял свое отношение к серым героям, и восторги его перед наступающими победоносно на Будапешт не мешали ему откровенно признаваться, что сам он не намерен предаться подобному занятию. Разве только, когда все они будут перебиты. Да и то – предложение почтенной публике вести ее на Берлин делалось в форме, не допускавшей сомнений в отказе от такого самопожертвования со стороны симпатичного мужчины. Других не очень слушали, не очень понимали, но принимали к сведению по доверенности Северянина. Потом стали заниматься и ими.

Поделиться с друзьями: