ЖАНРЫ

Том 25. Статьи, речи, приветствия 1929-1931

Горький Максим

Шрифт:
Удручённый ношей крестной, Всю тебя, земля родная, В рабском виде царь небесный Исходил, благословляя.

Я знал, что это неверно, о пребывании Христа в России евангелие не говорит. Мне казалось, что большинство «представителей прессы» относится к съезду скептически и шумливо, вообще — несерьёзно. Я тоже усвоил это настроение.

Для меня интереснее и поучительнее было ходить по выставке вслед за мелким провинциальным промышленником и торгашом. Этот сорт людей явился на выставку в массе. Тучей синих, осенних мух они ползали, тыкались в стёкла павильонов и жужжали хотя и удивлённо, а по преимуществу неодобрительно. Этих я уже знал, «простые» их речи были мне знакомы и понятны. Основной, преобладающей темой их разговоров на выставке была забота о крестьянстве, о деревне. Это — естественно, они сами, в недалёком прошлом, были «мужиками» и гордились этим, потому что: «Русская земля мужику богом дана» и потому что они: «Крестьянская кость, да уж барским мясом обросла» (в сборнике пословиц Снегирева вместо «барского» мяса кость обросла «собачьим»). В отделе мануфактуры эти «хозяева» соглашались, что полотна фабрикантов, например, Гивартовского, — очень хороши, но бабье, домотканное, — не хуже, а прочность, «носкость» его превышает фабричное полотно. И — затем: «Весь народ в тонкое-то полотно не оденешь, нет!» «Его, поди-ко, и для актрис не хватает». «За границу продают». «И хлеб туда и кожу». «Сало». «Скоро и нас будут туда продавать, в землекопы». «Н-да, шикуем». «А мужику — ни продать, ни купить нечего».

Я вспоминаю о том, что было тридцать четыре года тому назад, но совершенно чётко вижу перед собой бородатые лица хозяев псковских, вятских, сибирских и всяких других губерний и областей. Вижу их в машинном отделе. Они — удивлены — в этом нет сомнения, но они недовольны — это тоже ясно. Улыбаются растерянно, посмеиваются неохотно, хмурятся, вздыхают и даже как будто подавлены. Неизвестно почему в машинном отделе помещена немецкая типографская машина, — кажется, на ней предполагалось печатать издания выставки. Сухонький, остробородый старичок, с безжалостно весёлыми глазками рыжего цвета и с беспокойными руками, говорит усмехаясь: «Экого чёрта сгрохали! А к чему она?» Заведующий отделом объясняет: «Газеты печатать». «Газеты-и? Дерьмо-то? Какая же ей цена?» Услыхав цену, старик поправил картуз, поглядел на окружающих и, видя сочувственные улыбки, сказал: «Вот куда налоги-те с нас вбивают — в газеты! Ах ты…» У него не хватило храбрости, он поджал губы и отошёл прочь, скрипя новыми сапогами, за ним потянулись его единомышленники.

Этой группе предложено было подняться на привязном воздушном шаре. «Благодарствую, — сказал старик и спросил: — А ежели отвязать пузырь этот — может он до бога взлететь? Не может? Ну, так на кой же пёс в небе-то болтаться, как дерьмо в проруби?»

Почти каждый раз, бывая на выставке, я встречал такого, как этот старичок, организатора мышления и настроения «хозяев». Я совершенно уверен, что люди именно этого типа через восемь лет председательствовали в провинциальных отделах черносотенного «Союза русского народа». Но для фигуры Якова Маякина они всё-таки не давали мне достаточного количества материала.

В очерке «Бугров» «герой» очерка говорит:

«Маякин — примечательное лицо. Я вокруг себя подобного не видел, а — чувствую: такой человек должен быть».

Эти слова я напоминаю не потому, что их можно понять как похвалу мне, а потому, что они объективно ценны как доказательство правильности приёма, который я употреблял для того, чтобы из массы мелких наблюдений над «хозяевами» слепить более или менее цельную и «живую» фигуру хозяина средней величины.

Приём был прост: я приписал Якову Маякину кое-что от социальной философии Фридриха Ницше. В своё время кто-то из критиков заметил этот «подлог» и упрекнул меня в пристрастии к учению Ницше. Упрёк неосновательный, я был человеком «толпы», и «герои» Лаврова — Михайловского и Карлейля не увлекали меня, так же как не увлекала и «мораль господ», которую весьма красиво проповедовал Ницше.

Смысл социальной философии Ницше весьма прост: истинная цель жизни — создание людей высшего типа, «сверхчеловеков», существенно необходимым условием для этого является рабство; древний, эллинский мир достиг непревзойдённой высоты, потому что был основан на институте рабовладельчества; с той поры под влиянием христианского демократизма культурное развитие человечества всё понижалось и понижается, политическое и социальное воспитание рабочих масс не может помешать Европе вернуться к варварству, если она, Европа, не возвратится к восстановлению основ культуры древних греков и не отбросит в сторону «мораль рабов» — проповедь социального равенства. Надобно решиться признать, что люди всегда делились на меньшинство — сильных, которые могут позволить себе всё, и большинство — бессильных, которые существуют затем, чтобы безусловно подчиняться первым.

Эта философия человека, который кончил безумием, была подлинной философией «хозяев» и не являлась оригинальной, основы её были намечены ещё Платоном, на ней построены «Философские драмы» Ренана, она не чужда Мальтусу, — вообще это древнейшая философия, её цель — оправдание власти «хозяев», и они её никогда не забывают. У Ницше она была вызвана — можно думать — ростом германской социал-демократии; в наши дни она — любимый духовный корм фашистов.

Я познакомился с нею в 93 году от студентов ярославского лицея, исключённых из него. Двое или трое из них, так же как я, работали письмоводителями у адвокатов. Но ещё раньше, зимою 89–90 года, мой друг Н.3.Васильев переводил на русский язык лучшую книгу Ницше «Так сказал Заратустра» и рассказывал мне о Ницше, называя его философию «красивым цинизмом».

Я имел вполне законное основание приписать кое-какие черты древней философии хозяев русскому хозяину. «Классовая мораль» и «мораль господ» — интернациональны. Ницше проповедовал сильному: «Падающего толкни», это один из основных догматов «морали господ»; христианство Ницше называл «моралью рабов». Он указывал на вред христианства, которое якобы поддерживает «падающих», слабых, бесплодно истощая сильных.

Но, во-первых, падали не только слабые, а и сильные, причём падали они потому, что «хозяева» сбивали их с ног, — это я слишком хорошо знал.

Во-вторых: «хозяева» поддерживали слабых только тогда, когда слабые были совершенно безопасны — физически дряхлые, больные, нищие. Поддержка выражалась в устройстве больниц, богаделен, а для тех слабых, которые решались сопротивляться «закону и морали», строились тюрьмы. Я немало читал о том, как беспощадно сильные христиане городов боролись против сильных же христиан-феодалов, хозяев деревень. Как те и другие пожирали друг друга в своей среде. «История крестьянских войн в Германии» Циммермана превосходно рассказала мне, как рыцари и бюргеры, объединясь, истребляли крестьян, громили «таборитов», которые пытались осуществлять на земле идею примитивного коммунизма, вычитанную ими в евангелиях. Наконец, я был несколько знаком с учением Маркса. «Мораль господ» была мне так же враждебна, как и «мораль рабов», у меня слагалась третья мораль: «Восстающего поддержи».

В очерке «О вреде философии» изображен мною мой друг и учитель Н.3.Васильев — человек, который ничего не внушал мне и только рассказывал и не стремился сделать меня похожим на него. Остальные учителя мои внушали мне то, что им нравилось и что «идеологически» устраивало их. Мне приходилось обороняться от насилия, и поэтому я не пользовался симпатиями учителей; те из них, которые ещё живы, до сей поры изредка и сердито напоминают мне о моей строптивости.

Антипатия их была весьма полезна мне: они спорили со мной почти как с равным; я говорю — почти, ибо они были «квалифицированы», прошли сквозь гимназии, семинарии, университеты, а я — сравнительно с ними — «чернорабочий», на недостаток «высшего» образования мне указывали всегда и ещё не перестали. Я — соглашаюсь: школьной дисциплины мышления у меня нет, это, конечно, недостаток серьёзный.

Но и некоторые учителя мои обнаружили в спорах со мной тоже серьёзный недостаток: они совмещали в себе обе системы морали: «мораль господ» и «мораль рабов»; первая внушалась им силою их высокоразвитого интеллекта, вторая — их волевым бессилием и преклонением перед действительностью. Попробовав действовать революционно, они «пострадали», дорога в «господа» была закрыта перед ними, это понизило их «волю к жизни» и вызвало настроение, которое я называю «анархизмом побеждённых». Анархизм этот отлично формулирован Достоевским в его «Записках из подполья». Достоевский, член кружка Буташевича-Петрашевского, пропагандиста социализма, тоже был «побеждённым», поплатился за интерес к социализму каторгой.

Далее: я много видел «бывших людей» в ночлежных домах, монастырях, на больших дорогах. Всё это были побеждённые в непосильной борьбе с «хозяевами», или собственной слабостью к мещанским «радостям жизни», или непомерным самолюбием своим.

Критика упрекала меня за то, что я будто бы «романтизировал босяков», возлагал на люмпенпролетариат какие-то неосновательные и несбыточные надежды и даже приписал им «ницшеанские настроения».

«Романтизировал»? Это едва ли так. Надежд не возлагал никаких, а что снабдил их, так же как Маякина, кое-чем от философии Ницше — этого я не стану отрицать. Но и не утверждаю, что в обоих случаях действовал сознательно, однако думаю, что приписывал бывшим людям анархизм «ницшеанства», «анархизм побеждённых», имея на это законнейшее право. Почему?

Поделиться с друзьями: