Том 3. Романы. Рассказы. Критика
Шрифт:
Я взглянул на Володю. Выражение лица у него было такое, каким я себе никогда не мог бы его представить – трагическое и торжественное.
– Служите, батюшка, как в монастыре, – сказал он, – а мы вас поддержим, не собьемся.
Он обернулся к своим товарищам, поднял вверх обе руки повелительным и привычным, как мне показалось, жестом, – священник посмотрел на него с удивлением, – и началась панихида.
Нигде и никогда, ни до этого, ни после этого я не слышал такого хора. Через некоторое время вся лестница дома, где жил Григорий Тимофеевич, была полна людьми, которые пришли слушать пение. Хрипловатому и печальному голосу священника отвечал хор, которым управлял Володя.
«Воистину суета всяческая, житие же сень и соние, ибо всуе мятется всяк земнородный, яко же рече Писание: егда мир приобрящем, тогда во гроб вселимся, иде же вкупе цари и нищие».
И затем опять это беспощадное напоминание:
«Таков живот наш есть: цвет и дым и роса утренняя воистину: придите ибо узрим на гробех ясно, где доброта телесная; где юность; где суть очеса и зрак плотский; вся увядоша яко трава, вся потребишася».
Когда я закрывал глаза, мне начинало казаться, что поет чей-то один могучий голос, то понижающийся, то повышающийся, и его звуковое движение заполняет все пространство вокруг меня. Мой взгляд упал на гроб, и в эту минуту хор пел:
«Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть и вижу во гробе лежащую, по образу Божию созданную нашу красоту – безобразну, бесславну, не имеющую вида».
Никогда панихида не казалась мне такой потрясающей, как в этот сумрачный зимний день в Париже. Никогда я не чувствовал с такой судорожной силой, что ни в чем, быть может, человеческий гений не достигал такого страшного совершенства, как в этом сочетании раскаленных и торжественных слов с тем движением звуков, в котором они возникали. Никогда до этого я не понимал с такой пронзительной безнадежностью неудержимое приближение смерти ко всем, кого я любил и знал и за кого возносилась та же молитва, которую пел хор:
«Со святыми упокой…»
И я думал, что в этот страшный час, который неумолимо придет и для меня, когда перестанет существовать все, ради чего стоило – быть может – жить, никакие слова и никакие звуки, кроме тех, которые я слышал сейчас, не могут выразить ту обреченность, вне которой нет ни понятия о том, что такое жизнь, ни представления о том, что такое смерть. И это было самое главное, а все остальное не имело значения.
«Вси бо исчезаем, вси умрем, цари же и князи, судьи и насильницы, богатые и убогие и всё естество человеческое».
И над умершим будут звучать эти же раскаленные, как железо, слова.
Когда отпевание кончилось, я спросил Володю:
– Откуда это все у вас? Каким это чудом все вышло, как вы составили такой хор?
– Да просто так, – сказал он. – Кто в опере когда-то пел, кто в оперетке, кто просто в кабаке. И все в хоре пели, конечно. А уж церковную службу мы с детства знаем – до последнего вздоха.
Затем гроб с телом Григория Тимофеевича закрыли, вынесли, поставили на катафалк и увезли на кладбище, за город. Потом наступили февральские сумерки, потом Париж погрузился в свою обычную для этого времени ледяную тьму, и эта ночь заволокла собой все, что только что происходило. И после того, как прошло некоторое время, мне начало казаться, что ничего этого вообще не было, что это было видение, кратковременное вторжение вечности в ту случайную историческую действительность, в которой мы жили, говоря чужие слова на чужом языке, не зная, куда мы идем, и забыв, откуда мы вышли.
Интеллектуальный трест*
Я никогда не имел прямого отношения к коммерции и то, что многие люди были способны тратить на это всю свою жизненную и душевную энергию, мне представлялось загадочным и непонятным. Я не мог, конечно, отрицать того, что в некоторых случаях материальные выгоды такой деятельности были совершенно бесспорны. Но это бывало далеко не всегда, и, чтобы в этом преуспеть, нужен был какой-то особенный вид вдохновения, не имеющий часто ничего общего с вдохновением артистическим, например.
Поэтому я был очень удивлен, когда однажды ко мне явился мой старый товарищ, поэт Алексеев, Василий Семенович, и сказал:
– Я к тебе по делу. Мы начинаем коммерческое предприятие и предлагаем тебе работать с нами.
На цыганском его лице было какое-то такое выражение, которого я никогда до тех пор у него не видел.
– Какое предприятие? – спросил я. – И кто это мы? Тогда он мне объяснил, что мы – это он сам, затем Александр Александрович Борисов, тоже поэт и «почтительный ценитель культуры», как он себя иногда называл, и, наконец, еще один человек, которого я не знал, Аристарх Пантелеймонович Смирнов. Четвертым членом ассоциации должен был стать я, – не потому, однако, что основатели предприятия были бы склонны переоценивать мои таланты в этой области, которые мне мешало до сих пор проявить неблагоприятное стечение обстоятельств, а оттого, что я умел править автомобилем. Характер этого начинания мне показался крайне спорным: предполагалось развозить по частным домам молочные продукты – сыр, масло, яйца.
– Кому же вы это будете доставлять? – спросил я. – И в каких количествах?
– У нас уже есть известная клиентура, – сказал Алексеев. – Кроме того, мы предполагаем ее значительно расширить по мере поступления средств и увеличения оборотного капитала.
Эти выражения – «поступление средств», «увеличение оборотного капитала» – в его устах звучали как-то тревожно-неестественно. Если бы речь шла о лирике, романтизме, о некоторых особенностях амфибрахия, о метафоричности, о символистах, это было бы нормально. Но в том, что он, Вася Алексеев, мог говорить о расширении клиентуры, было, как мне показалось, какое-то мрачное символическое предзнаменование. Кроме того, количества предполагаемых продуктов для предполагаемой клиентуры поразили меня своей незначительностью: полфунта или четверть фунта масла, полдюжины яиц, «немного сыра».
– А почему, собственно, твой клиент будет сидеть и ждать, пока ты привезешь ему четверть фунта масла, вместо того чтобы просто послать горничную за угол и купить это же самое масло в первой лавочке?
– В психологии клиента, – сказал Вася, – есть некоторые специфические факторы, которых ты не учитываешь. Но ты увидишь, как это будет на практике.
Мне лично был предложен выбор: либо вступить в ассоциацию на равных правах с другими и получать четвертую часть доходов, либо брать скромное ежедневное жалованье. Во втором случае я должен был рассматриваться как служащий, а не акционер. Я тотчас же отказался от четвертой части доходов и от почетного звания акционера, и Вася меня предупредил, что я, вероятно, скоро пожалею о своем решении. После этого мы поехали смотреть автомобиль, который был накануне приобретен. В темном гараже, где-то возле Porte de Chatillon, стояла та удивительная машина, которой было суждено стать движущейся базой этого коммерческого предприятия. Это был открытый шестисильный «рено», производивший необыкновенное впечатление на всех, кто его хоть раз видел. Когда на него смотрели с левой стороны, то становилось очевидно, что у него должен быть сильный крен направо. Но достаточно было зайти с правой стороны – и это впечатление оказывалось ошибочным: крена не было. Эта непостижимая, на первый взгляд, особенность объяснялась тем, что правое заднее колесо было значительно больше трех остальных. Когда мы выехали из гаража на улицу, я тотчас же убедился в том, что от ножного тормоза сохранилась только внешняя педаль. Он совершенно не действовал, и дело было бы совсем плохо, если бы не было ручного тормоза, необыкновенной силы и огромных размеров. Он был, по-видимому, в свое время снят с какого-то крупного грузовика, потому что его рукоятка находилась на уровне моей головы. Автомобиль вообще был собран из очень разных частей, произвольное соединение которых могло рассматриваться как вызов элементарным законам физики и механики. Там было, в частности, множество проволок и электрических проводов, скрепленных между собой прочнейшими английскими булавками, и это сплетение имело, вероятно, какой-то магический смысл, потому что чисто механического его значения я так и не мог выяснить до конца.
– И сколько ты за все это заплатил? – спросил я.
– Две тысячи, франков. Я не верил своим ушам.
– Две тысячи? – сказал я. – Да ты с ума сошел? Ему красная цена пятьсот франков.
Он сделал небрежный жест рукой и сказал, что это не имеет значения. Мне показалось странным его равнодушие к цене – и только позже я узнал его причину: ассоциация предполагала приступить к уплате за автомобиль только после того, как ее заранее вычисленные доходы достигнут таких внушительных цифр, при которых разница в тысячу или две действительно не играла бы никакой роли.
Александр Александрович Борисов спросил меня, как я нахожу автомобиль.
– Мне бы не хотелось, – сказал я, – чтобы вы заподозрили меня в непочтительности. Мне кажется, что он достоин вашего коммерческого предприятия.
– Благодарю вас, – сказал Борисов. – Я только полагаю, что при оценке этой машины было бы полезно отказаться на один раз от тех эстетических концепций, которые мы до сих пор считали в известной мере обязательными.
Он всегда говорил очень академическим языком.