Том 3. Романы. Рассказы. Критика
Шрифт:
Несколько секунд мы молчали. Потом Александр Александрович сказал:
– Я полагаю, что, если бы мы с вами выступали в цирке, это могло бы быть выгоднее, чем наша коммерческая деятельность.
После того как автомобиль был доставлен в гараж и механик его осмотрел, выяснилось, что сумма, которую нужно было бы заплатить за починку тормозов, в несколько раз превышала самые смелые бюджетные предположения ассоциации. В обсуждении этого приняли участие все акционеры, и было приведено сравнение с Ватерлоо. Александр Александрович высказал мысль о том, что эпоха головокружительных обогащений, примеры которых являет конец XIX и начало XX столетия, миновала, и напомнил нам знаменитые строки:
Я поздно встал – и на дороге Застигнут ночью Рима был.Таково было преждевременное завершение этого удивительного предприятия, которое началось терминами политической экономии и кончилось цитатой из Тютчева. С тех пор прошло много лет. Аристарх Пантелеймонович исчез, и никто не знает, что с ним стало. Борисов живет в Сицилии и пишет стихи, Алексеев – в Америке. И в центре этого пространства, которое они были склонны уподобить их коммерческому Ватерлоо, я остался один. Надо иметь мужество признать свое поражение: мы не могли победить ни механики, ни экономики. Но, с другой стороны, было бы также ошибочно преувеличивать значение нашего краха – и с моральной, и с экономической точки зрения. С моральной потому, что Плутарх и Екклезиаст оставались по-прежнему прекрасны и недосягаемы, и их великолепие не могло быть поколеблено никаким финансовым банкротством, и с экономической потому, что, когда мы начинали налгу деятельность, наш оборотный капитал выражался суммой в триста франков, и в день ее прекращения, как Феникс из пепла, возникла эта же самая цифра во всей ее коммерческой неотразимости.
Из блокнота*
Председатель русской благотворительной организации рассказывает:
– В тридцатых годах среди других просителей и профессиональных стрелков с классическим – «находясь временно в затруднительном положении…» – является ко мне пожилой, небритый, оборванный человек. Середина октября, холод, дождь. На нем рваные штаны, башмаки с отстающими подошвами, рваный пиджак, рваная шляпа и рубашка неопределенного цвета. Говорит хрипловатым голосом: – Мне сказали, что у вас благотворительная организация. – Да. – И что здесь можно получить кое-какую одежду. – Да. – Так вот, не можете ли вы дать мне пиджак? Мой, как видите, износился. – Смотрю на него внимательно. Хмурое лицо, человеческое выражение выцветших глаз. Чем-то он не похож на обыкновенного стрелка. Знаете, когда у вас такой огромный опыт общения с людьми, как у нас, глаз становится наметанным. Есть какая-то, так сказать, нивелирующая сила в нищете и пороке. Огромное большинство нищих и пьяниц постепенно становятся похожи друг на друга. Это нечто вроде братства в несчастье, если хотите. Как-то незаметно стираются различия – и получается средний тип пьяницы, средний тип стрелка, вообще человека, который ушел из мира тех этических понятий, которые мы считаем обязательными или нормальными.
Мы сидим с ним в кабинете его квартиры; теперь тоже октябрь. В этом году кончилась война. За окном холодный дождь – как тогда, когда к нему приходил этот проситель. Слушаю его спокойный голос, в кабинете тепло, горит печь, сквозь ее слюдяное оконце виден огонь. Что-то диккенсовское в этом вечере. Мой собеседник продолжает: – Я его спросил: – Вы говорите, вам нужен пиджак? Только пиджак? – Да, благодарю вас, только пиджак. – Но, простите, пожалуйста, ваши штаны не в лучшем состоянии. А кроме того, я вижу, у вас нет пальто, а теперь не лето. – Нет, пожалуйста, ни штанов, ни пальто не давайте. – Почему? – Продам и пропью. Вы их кому-нибудь другому отдайте, а мне не стоит. – Как же так? Непременно продадите и пропьете? Это так неизбежно? – Да, – говорит задумчиво. – Я, знаете, алкоголик… – Где вы живете? – Нигде. – То есть как нигде? У вас нет своего угла? – Давно нет. Я бродяга. – Но как же вы существуете? – Неинтересно рассказывать, зачем я у вас время буду отнимать? Дайте только мне пиджак, и я пойду дальше. – Нет, нет, я очень хотел бы знать… – Так вот, видите ли, я уже много лет хожу. Знаете, как в прежнее время по России ходили странники, богомольцы. Хожу по Франции, из деревни в деревню. Французские крестьяне не знают, что я русский. – А как же акцент? – У меня нет акцента. – Каким образом? – Всю жизнь, всегда говорил по-французски, с детства. – И что же? – Ну, вот, иду. Вхожу, принимают. Народ скуповатый, французские крестьяне… Помните Мопассана? Он их правильно описывал. Попросите хлеба – откажут. А вот в стакане красного вина – никогда. Ну, а к вину и сыр, и кусок хлеба. Переночую в амбаре или на сеновале, а утром дальше. Опять дорога, поля, леса. Летом хорошо, а вот осенью и зимой тяжеловато. – И давно вы так ходите? – Много лет уже. – И вас никогда никто не останавливал? Полиция иль жандармерия?.. – Останавливали. Сидел в тюрьме за бродяжничество. Но теперь все это кончено, узаконено. – Как узаконено? – Да так вышло. Ну, первый раз меня задержали, отсидел день в тюрьме, выпустили. Второй раз – три дня тюрьмы. Третий – неделя. И так дальше. Предпоследний раз, когда меня арестовали, я отсидел в Орлеанской тюрьме три месяца. Но я, признаться, был даже доволен: январь, февраль, март – самое холодное время. Ну вот. А в апреле, недалеко от Лиона, опять останавливают на дороге; спрашивают адрес и есть ли деньги. – Нет, говорю, ни адреса, ни денег. – Значит, бродяга? – Бродяга, говорю.
Посадили меня в тюрьму. Потом вызывают к следователю – молодой человек. – Ты русский? – Русский. – Бродяга? – Бродяга. – Ты пробовал найти работу? – Нет, говорю, какой из меня работник. Вы, говорю, господин следователь, и я, мы живем в двух совсем разных мирах, основные понятия которых не совпадают. – Он нахмурился и спрашивает: – Вы действительно русский? – Действительно. – Почему ж вы говорите по-французски без ошибок и без акцента? Вы получили образование во Франции? – Нет. Я окончил университет в России. – Как же могло случиться, что вы стали бродягой? – Я алкоголик. – Вас уже не первый раз арестовывают, и не первый раз вы в тюрьме? – О, далеко не первый. – Но ведь каждый раз срок заключения автоматически удлиняется. И кончится дело тем, что вас продержат в тюрьме год, а потом вышлют из Франции. – Вероятнее всего, так и будет. – Нет, так нельзя, надо что-то делать. – Что ж тут сделать? – А об этом надо подумать. Но скажите, как же вы можете так жить? – Я говорю: – Извините меня, господин следователь, вы человек молодой, и, может быть, вам, не приходилось задумываться над тем, как чудовищно многообразны пути человеческих существований. Вы этого не знаете. Мы знаем только направление. Мы все, одни медленно, другие быстро, одни в кабинетах судебных следователей, другие на дорогах той или иной страны, третьи еще где-нибудь, – мы все идем к смерти. И если вы себе представите, что что бы вы ни делали, как бы вы ни жили, здесь или там, в таких или других условиях, все равно и вам, и мне суждены, может быть, разные пути, но и у вас, и у меня всегда одно и то же назначение – если вы себе представите это, то логически из этого вытекает другая мысль: не все ли равно, какой дорогой мы дойдем до неизбежного конца нашего земного странствования? Конечно, это, может быть, сомнительная философия бродяги, философия, на которой лежит отпечаток того, что вы, французы, называете deformation professionelle [66] . Но я готов был бы защищать эту философию, если бы считал, что в мире вообще есть философские системы, которые стоит защищать. – Следователь покачал головой и сказал: – А все-таки, хоть я с вами и не согласен, сделать что-то нужно. И я об этом подумаю.
66
профессиональное уродство (фр.).
Через три дня он меня вызвал. Выражение глаз у него было веселое. – Нашел выход! – сказал он. – Я же вам говорил, надо только подумать. Вот ваше новое удостоверение личности. Видите, в этой графе: «профессия». Видите? Теперь тут написано: «кочевник». Понимаете? И теперь вас арестовать уже больше не могут. Вы – кочевник и не обязаны иметь постоянного местожительства. А сейчас – вы свободны. Счастливого пути. – Я искренне поблагодарил его и ушел.
– Хорошо, говорю я, – продолжал свой рассказ мой собеседник, – ну, дам я вам пиджак, а что дальше? Опять пойдете странствовать? – Нет, – сказал он. – Больше не могу, сил нет. Раньше, еще несколько лет тому назад, мне все было нипочем: холод, жара, дождь, снег, расстояние. А теперь устаю, муть в глазах, деревья передо мной качаются, поля точно в тумане уплывают из-под ног, а когда холодно, то мне кажется, что я несу в себе какую-то ледяную тяжесть. Не могу больше. И вот недавно я прочел в газете, что в русскую церковь, в одном из городов на побережье Средиземного моря назначен дьяконом отец Василий Сидоров. И приведена его биография, – родился, дескать, в Твери, учился там-то и там-то и так дальше. Я сразу догадался – да ведь это же Васька Сидоров, я его с детства знаю, я тоже из Твери. Ну, думаю, старый товарищ, он меня в беде не оставит. И вот я решил – пойду-ка туда, прямо к нему, и скажу: устрой меня, Васька, где-нибудь там при церкви. Много мне не надо, только бы угол да поесть чего время от времени. А климат там мягкий – пальмы, тепло. Вот это и будет концом моего пути, вернее, его последним этапом. Только пиджак мне все-таки нужен.
– А как же вы попадете из Парижа на Ривьеру? Ведь это около тысячи километров. – Как всегда, пешком. Месяца за три дойду, если не упаду по дороге. – Нет, – говорю я, – это не дело. Я вам дам пиджак, брюки, башмаки, пальто и железнодорожный билет до места назначения, почти что до самой церкви. – Боже вас сохрани! – говорит он. – Все пропью… – Нет, – говорю, – не пропьете. Не удастся. Все получите в последний день, и я сам вас посажу в поезд. – Так я и сделал. Сел он в поезд – неузнаваемый, другой человек – бритый, прилично одетый. Но те же печальные глаза, то же выражение лица.
– Где, – говорит, – ближайшая остановка поезда? – Я называю остановку. – Далеко, – говорит, – не купят билета. Вы правы, не удастся пропить. Спасибо, прощайте.
Председатель благотворительной организации говорит:
– …Было это в конце октября, дождь, как теперь. И когда поезд ушел, знаете, что я вспомнил? Андрея Белого:
Поезд плачется, в дали родные Телеграфная тянется сеть. Пролетают поля росяные, Пролетаю в поля: умереть.И потом он сказал:
– Не знаю уж, что стало с моим клиентом. Доехать-то он доехал, наверное, и Ваську Сидорова, я думаю, нашел. Так, вероятно, и суждено ему было окончить свои дни не на дорогах Франции, а в непосредственном соседстве с русской церковью, рядом с изображениями святых и угодников – тех самых, на поклонение которым когда-то ходили наши странники, иногда, может быть, и такие, как мой парижский кочевник.
Объявление в русской газете: «Натираю полы, все чищу и привожу в порядок, могу по телефону. Александр». Спрашиваю одного приятеля, который знает весь «нижний этаж» русской колонии в Париже, – что это за телефонный полотер?
– Блестящий человек, все его коллеги ему бешено завидуют.
– Почему?
– Он работает со своей пылью.
– Как со своей пылью?
– Нанимается натереть полы, скажем, в такой-то квартире, за определенную сумму. Приходит на работу и приносит с собой кожаный мешок. А в этом мешке у него пыль. Кончит работу – высыпает целую гору этой пыли у порога. Потом показывает хозяйке и говорит – смотрите, мадам, как я усердно трудился, видите, сколько пыли? Может, прибавите что-нибудь? Хозяйка видит – действительно, подумать только, как должен был работать этот человек. И прибавляет – без отказу. Как он до этого додумался, непонятно. Никому это в голову не пришло, а он изобрел: блестящий человек.
Потом добавляет: – Ньютон открыл закон притяжения, Гарвей – систему кровообращения, Эйнштейн – теорию относительности. А полотер Александр – собственную пыль; каждому свое. «Ибо земля еси и в землю отыдеши». Другими словами, прах. И вот, в день Страшного. Суда, кто знает? Мы придем туда с пустыми руками, а Александр подымется на небо со своим кожаным мешком и своей пылью. На всякий случай: может быть, там тоже полотеры требуются?
Глухая парижская провинция 15-го «аррондисмана». Летним вечером, у русской пожилой дамы, Анны Васильевны Морозовой, мой знакомый пьет чай. Муж дамы, почтенный человек лет шестидесяти, бывший военный, только что попрощался и ушел на работу.