Том 4. Маленькие повести. Рассказы
Шрифт:
Рыбаки посмеивались над Ривьером. Когда он чересчур завирался, пересаживались за дальние столики. Вранье могло длиться часами.
Руки у Ривьера дрожали. Он был похож на человека, совершившего множество незначительных преступлений.
Я решил прощупать до конца этого измочаленного капитана. Я привел Ривьера к себе и напоил его кофе и абсентом.
Был вечер, совершенно черный от холода. Дул ветер из Англии. Старики каркали, что выпадет снег.
Ривьер широко шагал по каморке и говорил, часто останавливаясь и щелкая пальцами:
– Я посадил «Руан» по приказу компании. Но это ерунда. Не в этом дело! Жизнь мне не удалась, как не удаются писателям книги. Я много думал над жизнью, мой друг, и этим погубил ее. Живут хорошо только те, кто живет машинально. Ну, выпьем! Я заметил, что целые годы человеческой жизни складываются так или иначе под влиянием сущей чепухи. Десятого апреля тысяча девятьсот восьмого года я опоздал на две минуты на поезд из Парижа в Шербург – ведь это чепуха! – а мой товарищ сел вовремя. Он попал на пароход к отплытию, а я нет. Мелкие события цепляются одно за другое, и вот он – в Индо-Китае, а я – в резерве компании. Он идет из Сайгона в Сан-Франциско, а я заражаюсь черт знает чем – венерической болезнью, простите за откровенность.
Он богатеет, а я трачу все деньги на шарлатанов-докторов и вынужден поступить капитаном на «Руан», на гроб, на это вонючее корыто. Я выбросил его на берег около Биаррица.
Меня судили. Я просидел три года. Я отупел. Мое тело превратилось в желтый мешок из кожи, наполненный гнилой кровью. Я разучился отличать сладкое от соленого, я перестал соображать.
Когда меня выпустили, я ничего не хотел – ни пищи, ни службы, ни друзей, – ну их к дьяволу! Дайте мне только спать и ни о чем не думать.
Я пошел в свидетели по бракоразводным делам. За тридцать франков я стоял перед судом и рассказывал со всеми подробностями, как застал чью-нибудь жену с любовником в момент прелюбодеяния. Чтобы не тратить зря свое воображение, я придумал четыре разных рассказа об этом – в зависимости от того, кто был любовник: аристократ, буржуа, мелкий служащий или военный. Мне платили деньги через третьих лиц, – какова у людей брезгливость!
Я лжесвидетельствовал, но мне было все равно. Я тонул в долгах. Я боялся консьержек, лавочников и полицейских. Если хотите понять, что такое государство, залезьте в долги, мой друг, и вы узнаете, что государство – это низость. Коли ему не нужен ваш ум, то только потому, что на ум еще не наложили прогрессивного налога.
Потом я плюнул на Париж и добрался сюда. Десять лет я не знал ни одной женщины. У меня падают волосы и слезятся глаза. Чем больше я лысею, тем больше мне хочется жить. Что делать! Я совершил много предательств. Я хочу знать, кто виноват в этом? Я окружен презрением, как скорлупой. Кто виноват, что капитан Ривьер опоздал на две минуты на поезд? Может быть, вы уже догадались? Нет? Ну, ладно. Я знаю, кто виноват. Я знаю…
– Кто же?
– Правительство и монахи, – неожиданно ответил Ривьер и выпил рюмку абсента. – Полиция, деньги, публичные дома, прокуроры, тюрьмы, шарлатанские пароходные компании – все объединилось против капитана Ривьера. Если все это смешать, то получится государство. Я мечтаю о времени, когда можно будет государство стереть в порошок и подсыпать в свиное пойло.
Я улыбнулся.
– Я – отброс! – пьяно пробормотал Ривьер, и руки его затряслись. – Не забывайте, мсье, что из отбросов, из грязной ваты делают пироксилин.
– На что вы способны?
– На все!
– Вы не один. Вас много, способных на все, а Франция существует. Ваше негодование стоит недорого, дорогой капитан.
– Ну-ну! – пробормотал Ривьер примирительно. – Посмотрим.
Он ушел. Я вышел проводить его до ворот. Одьерн лежал в снегу. Пока мы пили, пошел снег. Он падал большими хлопьями.
Утром Одьерн погрузился в белую тишину. Улицы опустели. Только стаи жаворонков метались от крыши к крыше в поисках пищи. Жаворонки падали в море и тонули. Разноцветные трупы замерзших щеглов срывались с деревьев и тонули в снегу. Старый кот, жеманно отряхивая лапы, обходил деревья и пожирал щеглов.
Кот этот принадлежал управляющему сардинной фабрикой, эмигранту из Одессы, Могилевскому. Это был высокий, тощий человек в красном вязаном жилете. У Могилевского были глаза с коричневыми веками, как у кур, – глаза библейских старцев, полные горести и мудрости. Мудрость его выражалась в глубоком безразличии ко всему окружающему, а горечь – в болезни: у Могилевского была язва желудка.
Ночью мне снился капитан Ривьер. Он пытался потопить пароход, разбив его о скалы, но это ему не удавалось: пароход проскакивал мимо скал. Ривьер поворачивал его и снова бросался на камни, – и опять неудачно. Ривьер ругался, а матросы хохотали. На скалах мелом была сделана громадная надпись: «Ривьер – анархист и пустозвон». Надпись горела на скале, как пощечина.
Утром я зашел к парикмахеру Полю. Дожидаясь своей очереди, я рассматривал старые иллюстрированные журналы.
На меловых изорванных страницах проходили пыльные батальоны солдат в стальных касках, и арабы поили верблюдов из маленьких чистых лужиц. Красавицы с жемчужными глазами улыбались шоферам, и президент республики шел мимо толпы детей, вскидывая ногу и приподняв цилиндр. Рассматривая «Иллюстрасион», можно было подумать, что на земле наступил золотой век: безукоризненные зубы сверкали жизнерадостными улыбками, и даже на фотографиях чувствовалась прочная ткань одежд и запах клумб. Я понял, что фотографии могут быть так же лживы, как и выдумки газетчиков.
Меня заинтересовала одна фотография: громадные, во всю страницу, пальцы с тупыми ногтями прижимали к пергаменту маленькую печать. Между пальцами виднелся туманный зал, лица людей, а за окнами зала – далекие сады и фонтаны.
Фотография изображала подписание Версальского договора. Кто-то из «великих» людей прикладывал к договору государственную печать. Весь задний план – дворец, люди, парки – был меньше, чем ноготь на исполинском пальце. Ноготь этот поразил меня. С тех пор я начал приглядываться к мелочам.
Сложность ощущения была разъята на отдельные волокна. Я мог целыми днями рассматривать только человеческие руки, не обращая внимания больше ни на что. Я мог рассматривать глаза или изучать запахи.
Сегодня я следил за дождем, а завтра – за цветом неба.
Раньше дождь нагонял на меня скуку. Теперь же я знал, что у дождя есть цвет, запах и звук.
Приближение дождя я угадывал по запаху. Сильнее пахли водоросли и скалы – пахли океаном и холодом. Когда начинался дождь, этот запах сменялся запахом земли и парного молока. В разгар дождя с берега доносило свежий, как бы колючий запах мокрой ржавчины. Это мокли на пристанях старые якоря и обручи от бочек. Потом дождь пригибал к земле редкую траву. Пыль и дым не давали ей возможности пахнуть.
Но когда дождь проходил, земля и океан как бы разжимали кулак, где был зажат душистый плод. Волны запахов сгущались над городком. Он был будто обрызган вином.
Ветер трепал легкие сети, развешанные на берегу. Ветер приходил из мглы, где скрывались берега Испании. «За Пиренеями – Африка», – так говорил капитан Ривьер.
Изучение дождя и запахов успокаивало меня. Волновали человеческие глаза, особенно глаза Ривьера – жестокие, белые, с рыжеватыми ресницами. Я заметил, что такие глаза бывают у очень опасных людей – у шулеров, развратников и убийц.