Том 4. Материалы к биографиям. Восприятие и оценка личности и творчества
Шрифт:
Ваша правда: мое положение необыкновенно! Но я себя совсем не понимаю: мне до сих пор, с самого моего сюда приезда, нехорошо с самим собою! Почему нехорошо? Это нимало для меня не ясно! Знаю только то, что я ни разу не колебался в том, на что решился. Итак, мое нехорошо происходит не от противоречия тайного чувства с поступками! Они согласны! Это нехорошо составлено из разных мелочей, из комарей жизни, которые не дают наслаждаться прекрасным днем ее. Мое главное решено, — но это еще ничто. Во всем, что меня окружает, столько нерешительного, столько противоречия, что мысли, чувства — все идет кругом, и это самое тяжелое состояние. Сквозь этот туман проглядывает веселая надежда на ваш скорый приезд. У нас с Машей один припев: «Скоро приедет Дуняша».
С самого моего приезда сюда все идет довольно тихо: историй нет, по крайней мере нет продолжительных. Но и согласия не бывало. Я почитаю для них необходимым жить розно. Но как это сделать? Жить вместе было бы весьма легко, но с другими характерами и с другим прошедшим. Надобно бы было признать себя виноватыми, воспользоваться своим опытом и, узнавши причину дурного, истребить ее, чтобы нажить себе какое-нибудь счастие: этого никогда не будет! Тетушка и теперь видит себя одну несчастною и всех причиною несчастия. Ошибки ее для нее не существуют. Следовательно, и будущее не может перемениться. Получивши ваше несравненное письмо, которое мне возвысило душу и было самою лучшею для меня наградою за все, она сказала Маше: «Как это письмо пристыдит Жуковского!» Но это не удивило меня, даже не огорчило. К счастию, теперь я не зависим ни от кого в поступках своих: можно свободно хотеть высокого добра и даже для него действовать. А лучшая награда — собственное одобрение и одобрение тех, которые понимают. Моя цель (и ваша) — сделать возможное, чтоб Маша была счастлива и чтобы она вышла из того убийственного положения, в каком она теперь. Приезжайте. Будем об этом хлопотать вместе. При вас, думаю, и мое нехорошо поправится.
Я говорю Маше, что она должна видеть в нас двух отца и мать, из любви к нам устроить как можно лучше судьбу свою, быть счастливою и стоить счастия. Приехавши, вы увидите, что надобно делать. Сказать этого теперь никак не умею. С Мойером мы совершенно согласны в образе мыслей и чувств: между нами нет ни малейшей принужденности, ни малейшего недоразумения; мы говорим свободно о нашем общем деле, о счастии Маши — такой черты довольно, чтобы дать понятие и о его характере. Но между тем все идет не так, как бы хотели и он, и я; он каждый день бывает вместе с Машею, но эти частые свидания их не сближают, ибо всегда принужденность. Тетушка довольна тем, что есть, и также готова ручаться за Машино счастие, как прежде за счастие Саши. Но ни я, ни Мойер этим недовольны. Нужно, чтобы уверенность для нас была совершенная, основанная на взаимной свычке, на знании друг друга. Этого еще теперь нет, но это сделать необходимо нужно. Приезжайте. Вместе все устроим. Но это приезжайте пугает меня. Вы опять наделаете каких-нибудь восхитительных дурачеств. Я бы шепнул Азбукину: проводи ее! Но Бог знает, будет ли это ему возможно. Вы поедете с детьми и будете осторожнее — это немного успокаивает насчет дурачеств.
Милая Анета, милая Катя, добрые, бесценные друзья, я к вам не пишу особенно. И это не нужно. Но давно нет от вас ни строчки — это нехорошо. Целую вас обеих в уста и в очи. Когда-то мы будем вместе! Кажется, что в этом слове все заключается.
Азбукина обнимаю. Прошу его поклониться от меня дружески сестре Наталье. О его деле оставил я в Петербурге хлопотать Жихарева.
23 октября 1816 года
Дерпт
Милая сестра, вы сердитесь на меня понапрасну! И, точно, я имею право упрекать вас за те выражения, которые вы на счет мой употребляете. Вы забываете, что вините меня в недостатке лучших чувств, в недостатке привязанности к вам, тогда как мы розно, тогда как я никого не могу так много любить и уважать, как вас. Не стыдно ли? Да у вас же два письма моих, на которые не было мне ответа. Но, может быть, и то, и другое письмо потеряны на почте! Следовательно, и Анета не получила письма моего! Следовательно, все вы на меня дуетесь, как мышки эоловы! Господи, помоги мне грешному. На всякий случай вот содержание этих обоих писем. В первом просил я от вас помощи Мещевскому [133] (об нем и его имени узнаете от Азбукина). Он несчастлив, сослан за дело в Оренбург, но, благодаря Богу, не унывает, а спасается в объятия святой поэзии от отчаяния, — надобно помочь ему, и помощь вся состоит в том, чтобы послать ему несколько денег, запечатав пакет его в другой пакет, адресованный в Оренбург на имя его высокоблагородия Александра Васильевича Корсунского. Писать к нему и подписывать имени не нужно, чтобы не оцарапать больной души. Во втором письме вместе со мною говорит и почтенный педагогус Цедергрен, молодой человек, добрый, ученый, весьма неловкий, но имеющий большие рекомендации. Он требует 2000 в год, несколько недель вакансии ежегодно для отдыха, денег на проезд из Дерпта в Долбино, обещается учить: по-гречески, -латински, -немецки, -французски, математике, истории, географии и натуральной истории. Довольно для начала! Его не считать воспитателем, а только наставником. Царь Небесный, посади Твоего херувима в это письмо, чтобы оно не пропало на почте! Ты знаешь, Господи, что мне весьма, весьма нужно получить на него ответ, и вот почему, Господи! Я еду в начале декабря месяца в Петербург!
133
Имеется в виду поэт А. Мешевский. — A. M.
— Как, в Петербург! Ты хотел ехать в Белев?
— Господи, ведь мы, люди, думаем, а Ты располагаешь! Я не отдумал ехать в Белев, но мне должно побывать в Петербурге и там пробыть месяца полтора. Твой добрый Тургенев и Твой прекрасный Кавелин ко мне пишут и зовут меня за важным делом! Но всего важнее то, что угодно Тебе, Господи! Итак, прикажи херувиму Твоему донести письмо мое в целости и прикажи ему похлопотать, чтобы на это письмо мне поскорее отвечали: это нужно мне, Господи, потому особенно, что я прежде отъезда из Дерпта условился бы с господином Цедергреном, назначил бы ему срок, к которому он должен будет приехать в Петербург, и вместе с ним поехал бы в Долбино. Но чтобы с ним поехать, Господи, надобно знать, соглашаются ли принять его в Долбине. Еще Господи, прикажи Твоему херувиму поклониться Анне Петровне, то есть милой Анете (вы еще не знаете, что за имя Анета!), Катерине Петровне, то есть Катоше, и ее великанчику Васе, и ее крошке Дуняше. Так же, чтобы этот херувим не забыл поцеловать свою сестрицу Машу, да братцев Ваню и Петушка [134] . Да чтобы он залетел в Володьково и там нашел двух родных своих и им бы шепнул обо мне два слова. Благослови же меня, Господи, благослови и их, а я и Твой, и их всем сердцем.
134
Киреевские. — A. M.
Жуковский.
Начало (после 8 января) 1823 года
Петербург
Милая Дуняша, благодарю вас за ваше милое письмо, на которое, по обыкновению, я не отвечал и отвечаю поздно. Благодарствуйте за исполнение одних поручений и за намерение исполнить другие. Очень рад, что мои эсклавы получили волю, хочу поскорее дать ее и другим. Это поручил я Василию Татаринову, который вручит вам это письмо и который взялся написать в Белев по форме отпускную, которую здесь напишу и пришлю к вам или к Алексею Сергеевичу.
<…>Печатание «Иоанны» началось и вы получите ее тотчас по окончании. Цензура поступила с нею великодушно quant `a l'impression, и неумолимо quant `a lа repr'esentation [135] . Все к лучшему: здешние актеры уходили бы ее не хуже цензуры.
Оставим все это: писать некогда. Посылаю вам еще шесть гравюр Гатчины и несколько гравюр моих же из моего путешествия: хочется сделать ему описание и с рисунками. Но все, которые теперь посылаю, будут переделаны. Это только для вас. Обнимите мужа и детей.
135
Великодушно, что касается печатания и неумолимо относительно представления в театре (фр.). — A. M.
28 марта 1823 года
Кому могу уступить святое право, милый друг, милая сестра, и теперь вдвое против прежнего говорить (с вами) о последних минутах нашего земного ангела, теперь небесного, вечно без изменения нашего. С тех пор как я здесь, вы почти беспрестанно в моей памяти. С ее святым переселением в неизменяемость, прошедшее как будто ожило и пристало к сердцу с новою силою. Она с нами на все то время, пока здесь еще пробудем. Не вижу глазами ее, но знаю, что она с нами и более наша, наша спокойная, радостная, товарищ души, прекрасный, удаленный от всякого страдания. Дуняша, друг, дай же мне руку во имя Маши, которая для нас все существует; не будем говорить: ее нет! C'est un blasph`eme! [136] Слезы льются, когда мы вместе и не видим ее между нами, но эти слезы по себе. Прошу вас ее именем помнить об нас. Это должность, это завещание! Вы были ее лучший друг, — пусть ее смерть будет для нас таинством, где два будут во имя мое, с ними буду и я. Вот все! Исполним это. Подумайте, что это говорю вам я, и дайте мне руку с прежнею любовью. Я теперь с ними. Эти дни кажутся веком. 10 числа я с ними простился, без всякого предчувствия, с какою-то непонятною беспечностию. Я привел к ним Сашу и пробыл с ними две недели, неделю лишнюю против данного мне срока; должно было уехать, но, Боже мой! Я мог бы остаться еще десять дней — эти дни были последние здешние дни для Маши! Боюсь останавливаться на этой мысли: бывают предчувствия, чтобы мутить душу, для чего же здесь не было никакого милосердного предчувствия? Было поздно, когда я выехал из Дерпта, долго ждал лошадей; всех клонил сон; я сказал им, чтобы разошлись, что я засну сам. Маша пошла наверх с мужем. Сашу я проводил до ее дома, услышал еще голос ее, когда готов был опять войти в двери, услышал в темноте: прости! Возвратясь, проводил Машу до ее горницы, она взяла с меня слово разбудить их в минуту отъезда, и я заснул. Через полчаса все готово к отъезду; встаю, подхожу к лестнице, думаю, идти ли, хотел даже не идти, но пошел, — она спала, но мой приход ее разбудил, — хотела встать, но я ее удержал. Мы простились, она просила, чтобы я ее перекрестил, и спрятала лицо в подушку — и это было последнее на этом свете. И через десять дней я опять на той же дороге, на которой мы вместе с Сашею ехали на свидание — радостное, и с чем же я ехал! Ее могила, наш алтарь веры, недалеко от дороги, и ее первую посетил я!
136
Это святотатство! (фр.). — A. M.
Я смотрел на небо другими глазами; это было милое, утешительное, Машино небо. Ее могила для нас будет местом молитвы. Горе об ней там, где мы, но на этом месте одна только мысль о ее чистой, ангельской жизни, о том, что она была для нас живая, и о том, что она ныне есть для нас небесная. Последние дни ее были веселы и счастливы. Но не пережить родин своих было ей назначено, и ничто не должно было ее спасти. Положение младенца было таково, что она не могла родить счастливо; но она не страдала, и муки родин не сильные и не продолжительные. В субботу 17 марта она почувствовала приближение родительной минуты: поутру были легкие муки, к обеду все успокоилось — она провела все после обеда с Сашею, была весела необыкновенно; к вечеру сделались муки чаще, но и прежде, и после их была потеря крови, и в ней-то причина смерти. Ребенок родился мертвый — мальчик. В минуту родин она потеряла память — пришла через несколько времени в себя, но силы истощились, и через полчаса все кончилось! Они все сидели подле нее: смотрели на ангельское, спящее, помолодевшее лицо, и никто не смел четыре часа признаться, что она скончалась. Боже мой! А меня не было! В эти минуты была вся жизнь, а я должен был ее не иметь! Я должен был не видеть ее лица, ясного, милого, веселого, уверяющего в бессмертии, ободряющего на всю жизнь. Саша говорит, что она не могла на нее наглядеться.
Она казалась точно такою, какова была 17 лет. В голубом платье, подле нее младенец, миловидный, точно заснувший. Горе было для всех, здесь все ее потеряли. Знакомый и незнакомый прислал цветы, чтобы украсить стол, на котором лежали наши два ангела, и живший, и неживший! Она казалась спящею на цветах. Все проводили ее, не было никого, кто бы об ней не вздохнул. Ангел моя, Дуняша, подумайте, что обо всем этом пишу к вам я, и поберегите свою жизнь. Друг милый, примем вместе Машину смерть, как уверение Божие, что жизнь — святыня. Уверяю вас, что это теперь для меня понятно — мысль о товариществе с существом небесным не есть теперь для меня одно действие воображения, нет! Это <неразб.> я как будто вижу глазами этого товарища и уверен, что мысль эта будет час от часу живее, яснее и одобрительнее! Самое прошедшее сделалось более моим; промежуток последних лет как будто бы не существует, а прежнее яснее, ближе. Время ничего не сделает… Разве только одно: наш милый товарищ будет час от часу ощутительнее своим присутствием, я в этом уверен. Мысль об ней полная ободрения до будущего, полная благодарности за прошедшее, словом — религия! Саша, вы и я, будем жить друг для друга во имя Маши, которая говорит нам: «Незрима я, но в мире мы одном».