Том 4. Материалы к биографиям. Восприятие и оценка личности и творчества
Шрифт:
Читатель должен помнить, что все великие достоинства, о которых говорит Киреевский, принадлежат только древнерусской цивилизации. Мы, современные русские люди, должны только вздыхать о том, что нам не пришлось насладиться этими благами и что мы, по своей крайней испорченности, потеряли даже способность любить и уважать эту милую старину. Исследователь древнерусского быта мог бы, пожалуй, возразить Киреевскому, что в Древней Руси было плохое житье, что там били батогами не на живот, а на смерть, что суд никогда не обходился без пытки, что рабство или холопство существовало в самых обширных размерах, что мужья хлестали своих жен шелковыми и ременными плетками, а блюстители нравственности, вроде Сильвестра, уговаривали их только не бить зря, по уху или по видению. Много подобных возражений мог бы привести исследователь, но Киреевский не обратил бы на них никакого внимания; он сказал бы, что все это мелкие, внешние, случайные явления, не касающиеся внутренней идеи, что сущность нашей цивилизации остается неприкосновенною, что принцип ее велик и непогрешим, несмотря на все проделки, творившиеся под покровом этого принципа. На такие убедительные доводы исследователь, конечно, не нашел бы ответа. Подобно этому предполагаемому исследователю, мы преклоняемся перед непонятною мудростью мыслителя-поэта и с трепетом живой надежды прислушиваемся к его обетованиям, открывающим нам перспективу лучшей, просветленной жизни. Из следующих слов его мы узнаем, что мы еще не совсем погибли, что и для нас есть возможность спасения:
Но корень образованности России живет еще в ее народе, и, что всего важнее, он живет в его Святой Православной Церкви. Потому на этом только основании, и ни на каком другом, должно быть воздвигнуто прочное здание просвещения России… Построение же этого здания может совершиться тогда, когда тот класс народа нашего, который не исключительно занят добыванием материальных средств жизни и которому, следовательно, в общественном составе преимущественно предоставлено значение — вырабатывать мысленно общественное самосознание, — когда этот класс, говорю я, до сих пор проникнутый западными понятиями, наконец полнее убедится в односторонности европейского просвещения; когда он живее почувствует потребность новых умственных начал; когда с разумною жаждой полной правды он обратится к чистым источникам древней православной веры своего народа и чутким сердцем будет прислушиваться к ясным еще отголоскам этой святой веры отечества в прежней, родимой жизни России. Тогда, вырвавшись из-под гнета рассудочных систем европейского любомудрия, русский образованный человек в глубине особенного, недоступного для западных понятий, живого, цельного умозрения Святых Отцов церкви найдет самые полные ответы именно на те вопросы ума и сердца, которые всего более тревожат душу, обманутую последними результатами западного самосознания. А в прежней жизни отечества своего он найдет возможность понять развитие другой образованности.
Мне нечего прибавлять к этим словам. Они сами говорят за себя.
В заключение скажу несколько слов о критической статье, помещенной в «Современнике» под заглавием «Московское словенство». Эта статья своею бездоказательностью и голословием может поспорить с философскими поэмами самого Киреевского. Все представители православно-славянского направления — Хомяков, К. Аксаков, Киреевский — стушеваны под один колер, у всех на лбу прицеплен ярлык с надписью «славянофил», и все они совершенно лишены своей индивидуальной физиономии; славянофильство принимается за какое-то умственное поветрие, свалившееся на Москву, как снег на голову, и заразившее собою целый кружок людей, очень честных и очень неглупых. Внешние признаки славянофильства описаны в общих чертах, но из этого описания читатель никак не может составить себе понятия о том, как возникло это направление мысли и почему именно оно пришлось по душе Киреевскому, Хомякову и компании. Если закоренелые обскуранты смотрят на нововведения как на дьявольскую прелесть, пущенную в мир для соблазна и погибели православных христиан, то должно сознаться, что некоторые отчаянные и чересчур запальчивые прогрессисты смотрят на явления, подобные славянофильству, как на какое-то чудовищное и необъяснимое порождение духа тьмы и зла. Обскуранты и прогрессисты нисколько не похожи друг на друга по образу мыслей, но те и другие, сражаясь с враждебными им явлениями, увлекаются за пределы всякого благоразумия, теряют способность хладнокровно анализировать и, впадая в декламацию, берут фальшивые ноты, вредящие тому делу, которое они защищают.
Вместо того чтобы проследить развитие Киреевского, Хомякова и других славянофилов, вместо того чтобы рассмотреть те свойства этих людей, которые породили в них недоверие к деятельности разума, словом, вместо того чтобы объяснить славянофильство как психологический факт, критик «Современника» вдается в совершенно бесплодную полемику с положениями славянофильских теорий.
Спорить с славянофилами — это, право, странно; благоразумный человек не станет ни опровергать отрывочных восклицаний, ни смеяться над несвязною речью. Он будет наблюдать, изучать развитие и причины и сообщать результаты своих исследований другим людям, способным и желающим его слушать.
Славянофильство — не поветрие, идущее неизвестно откуда, это — психологическое явление, возникающее вследствие неудовлетворенных потребностей. Киреевскому хотелось жить разумною жизнью, хотелось наслаждаться всем, чего просит душа живого человека, хотелось любить, хотелось верить… В действительности не нашлось материалов; а между тем он полюбил ее, обыдеализировал ее, раскрасил ее по-своему и сделался рыцарем печального образа, подобно незабвенному Дон Кихоту, любовнику несравненной Дульцинеи Тобосской. Славянофильство есть русское донкихотство; где стоят ветряные мельницы, там славянофилы видят вооруженных богатырей, отсюда происходят их вечно фразистые, вечно неясные бредни о народности, о русской цивилизации, о будущем влиянии России на умственную жизнь Европы.
Все это — донкихотство, всегда искреннее, часто трогательное, большею частью несостоятельное.
Г. М. Князев
Братья Киреевские
Иван Васильевич Киреевский
Иван Васильевич Киреевский, критик и мыслитель, родился в Москве 22 марта 1806 года, умер 11 июня 1856 года в Петербурге. Он принадлежал к одному из самых старинных родов белевских и козельских дворян. Отец его, Василий Иванович Киреевский, служил в гвардии и вышел в отставку секунд-майором, женат он был на Авдотье Петровне Юшковой. Это был человек весьма образованный и деятельный: он знал пять языков, много читал, собрал у себя в деревне довольно большую библиотеку, занимаясь преимущественно естественными науками, физикой, химией и медициной. Впрочем, на детей он едва ли мог иметь влияние, так как умер, когда они были еще в младенческом возрасте. В 1812 году он устроил в Орле и орловской деревне своей, Киреевской Слободке, в трех верстах от города, приют для пострадавших от войны, заразился при уходе за больными тифом и скончался в Орле 1 ноября 1812 года. Вдова с двумя сыновьями и дочерью переехала на жительство в село Долбино, родовое имение Киреевских, находившемся в 7 верстах от г. Белева. В Долбине прошли детские годы Киреевского и его брата. Село Долбино было далеко кругом известно своею старинною церковью и находившеюся в ней местно чтимою чудотворною иконою Успения Божьей Матери, и братья Киреевские в самом раннем детстве могли видеть воочию живые проявления цельной народной веры и глубокого благочестия. Почти одновременно с Киреевскими в Долбино приехал и поселился там Жуковский, бывший в родстве с Авдотьей Петровной Киреевской, воспитанный вместе с нею и связанный с нею с детства нежной дружбою. Поэт прожил в Долбине с Киреевскими два года с лишком, и близость его не могла остаться бесследною для юного Ивана Киреевского. Для него Жуковский всегда оставался любимым поэтом, муза которого воплощала в его глазах «всю поэзию жизни, все сердце души…» «При нем, — писал Иван Васильевич в одном из своих писем родным, — невольно теплеешь душою, и его присутствие дает самой прозаической голове способность понимать поэзию: каждая мысль его — ландшафт с бесконечною перспективою». Жуковский с своей стороны горячо любил Киреевского, высоко ценил его способности, чистоту души и благородство стремлений и искренно сочувствовал его литературным начинаниям: «Ваня — самое чистое, доброе, умное и даже философическое творение, — писал он раз матери Ивана Васильевича, — его узнать покороче весело…»
Киреевский с братом оставался безвыездно в Долбине до пятнадцатилетнего возраста. В 1817 году А. П. Киреевская вышла во второй раз замуж за своего внучатого брата Алексея Андреевича Елагина. Киреевские росли и воспитывались под непосредственным и исключительным руководством матери, участвовавшей, по словам Кавелина, «в движении русской литературы и русской мысли более, чем многие писатели и ученые по ремеслу», и отчима, горячо и нежно их любившего и взаимно ими любимого. Иван Киреевский одарен был блестящими способностями. Уже в 1813 году семилетним мальчиком он обращал на себя внимание пленных французских офицеров мастерскою игрою в шахматы. Десяти-двенадцати лет он был уже довольно хорошо знаком с лучшими произведениями русской литературы, языками французским и немецким и их литературами; также рано он перечел множество исторических сочинений и выучился математике; мальчиком тринадцати-четырнадцати лет он читал Локка и Гельвеция. Елагин, бывший сначала почитателем Канта, в 1819 году познакомился с сочинениями Шеллинга и, увлекшись этим философом, занялся в долбинском затишье изучением и переводом некоторых из его сочинений на русский язык; по вечерам возникали беседы и споры философского характера, и в них светлый ум и врожденные философские способности Киреевского находили самые благоприятные условия для своего развития и обнаружения. В 1822 году, когда Елагины для дальнейшего образования детей переселились из Долбина в Москву, Киреевский явился в кругу своих сверстников уже основательно знакомым со многими положениями тогдашней немецкой философии. В Москве Киреевский стал учиться латинскому и греческому языкам и выучился им настолько, чтобы сдать так называемый комитетский экзамен; впоследствии он изучил древние языки более основательно и мог читать в подлиннике древних классиков и творения Святых Отцов. В Москве он учился еще английскому языку, брал уроки у Снегирева, Мерзлякова, Цветаева, Чумакова и других профессоров Московского университета и слушал публичные лекции по философии профессора Павлова. В 1824 году, сдав комитетский экзамен, Киреевский поступил на службу в Московский главный архив Иностранной коллегии, но ненадолго. Товарищами его по службе в архиве были братья Веневитиновы (Д. В. и А. В.), Шевырев, Кошелев и др. К ним примкнули Баратынский, Языков, Погодин, Максимович. Все это были молодые люди, одушевленные живыми литературными интересами и большей частью увлекшиеся современной немецкой философией. В исходе 1826 года с этим кружком через Веневитинова [260] сблизился и приехавший в Москву тогда Пушкин. Киреевский готовился посвятить себя литературе с живою верою в свое призвание. «Я не бесполезно провел свою молодость, — писал он Кошелеву в 1827 году, — и уже теперь могу с пользою делиться своими сведениями. Но целую жизнь имея главною целью образовываться, могу ли я не иметь веса в литературе? Я буду иметь его и дам литературе свое направление… Мы возвратим права истинной религии, изящное согласим с нравственностью, возбудим любовь к правде, глупый либерализм заменим уважением законов и чистоту жизни возвысим над чистотою слога…»
260
Имеется в виду поэт и литературный критик Д. В. Веневитинов. — A. M.
Первый литературный опыт Киреевского относится в началу 1827 года: это был небольшой беллетристический очерк романтического характера «Царицынская ночь», написанный им по настоянию князя Вяземского для прочтения на одном из литературных вечеров у княгини З. А. Волконской. Очерк этот, впрочем, был напечатан впервые только в 1861 году в вышедшем тогда Полном собрании сочинений автора. В этом произведении ярко отразилось идеально-поэтическое настроение и заветная мечта автора в данный момент. Весною 1828 года московские литераторы провожали ужином уезжавшего в Петербург Мицкевича, и Киреевский при этом приветствовал польского поэта стихами, стихи эти напечатаны в «Русском архиве» 1874 года. В этом же году он напечатал в журнале Погодина «Московский вестник» свою первую статью «Нечто о характере поэзии Пушкина». Статья, однако, была напечатана без подписи, вместо которой поставлены цифры 9 и 11. В этой статье Киреевский рассматривал появившиеся тогда в печати поэмы Пушкина, главы из романа «Евгений Онегин» и сцену Пимена с Григорием. Являясь в «Руслане и Людмиле» «чисто творцом-поэтом», передающим «верно и чисто внушения своей фантазии», Пушкин в «Кавказском пленнике», «Бахчисарайском фонтане», «Цыганах» и отчасти «Евгении Онегине» представляется критику «поэтом-философом», в самой поэзии стремящимся выразить сомнения своего разума, сообщающим всему краски своего особенного воззрения; обнаруживая сначала в большей или меньшей степени зависимость от гения Байрона, он постепенно все более и более вырастает в самобытного поэта-живописца. Многие мысли, высказанные Киреевским в этой статье, стали впоследствии общим достоянием, но в свое время он имел весь интерес оригинальности и новизны; эта первая статья Киреевского свидетельствовала о блестящем его литературно-критическом даровании. В 1829 году Максимович предпринял издание альманаха «Денница» на 1830 год, и Киреевский, по его просьбе, написал для этого издания «Обозрение русской словесности за 1829 год», вторую свою статью для печати, на этот раз уже подписанную его именем. В начале статьи он отмечает в развитии русской литературы девятнадцатого столетия три эпохи, указывая представителем первой Карамзина, второй — Жуковского и третьей Пушкина. По мнению Киреевского, французский филантропизм Карамзина и немецкий идеализм Жуковского, совпадая в стремлении к лучшей действительности, нашли естественное развитие в художественном реализме Пушкина. Отмечая быстрые успехи русского просвещения в течение немногих последних лет, Киреевский в этой статье впервые, по замечанию Тихонравова, указал на важное значение деятельности Новикова, с которою ставил в связь такой важный факт, как зарождение в России общественного мнения, «чего так давно желают все люди благомыслящие, чего до сих пор, однако же мы еще не имеем и что, быв результатом, служит вместе и условием народной образованности, а следовательно, и народного благосостояния». В обозрении литературных явлений данного времени, говоря о Д. В. Веневитинове, что «отличительным характером его духа было созвучие ума и сердца, самая фантазия его была более музыкою мыслей и чувств, нежели игрою воображения», и заключая отсюда, «что он был рожден еще более для поэзии», Киреевский высказывает между прочим несколько мыслей о философии вообще, замечательных для данного момента как зародыши позднейшего капитального труда его жизни по этому предмету [261] . «Нам необходима философия, — говорит он здесь, — все развитие нашего ума требует ее. Ею одною живет и дышит наша поэзия, она одна может дать душу и целость нашим младенчествующим наукам, и самая жизнь наша, может быть, займет от нее изящество стройности… Конечно, первый шаг наш к ней должен быть присвоением умственных богатств той страны, которая в умозрении опередила все другие народы. Но чужие мысли полезны только для развития собственных… Наша философия должна развиться из нашей жизни, создаться из текущих вопросов, из господствующих интересов нашего частного быта». Характерною чертою рассматриваемой статьи Киреевского представляются между прочим его сопоставления явлений русской литературы с аналогичными, по его мнению, явлениями литературы европейской: литература русская и западноевропейская являются в сознании критика как бы величинами однородными — точка зрения, которую оспаривал, прочитав статью, в разговоре с автором ее Жуковский. Впрочем, окончательный вывод статьи тот, что, за исключением «Истории» Карамзина, нескольких произведений Державина, Жуковского, Пушкина, Крылова и нескольких сцен из Фонвизина и Грибоедова, у нас нет произведений достоинства европейского: «У нас еще нет полного отражения умственной жизни народа, у нас еще нет литературы». Но зато в то время, как современная Европа представляет, по мнению Киреевского, вид какого-то оцепенения и усыпления внутренней жизни, Россия цветет надеждою, судьба ее зависит от ее одной и заключается в ее просвещении… В примечании к своей статье Киреевский говорит об одновременном с нею приготовлении им в печати особого разбора стихотворений Жуковского, но работа эта осталась неоконченною и не была напечатана. Вообще литературная работа у него в это время не особенно спорилась. «Не знаю, отчего, — писал он около этого времени Кошелеву, — мне даже некогда и читать то, что хочется, а некогда оттого, вероятно, что я ничего не делаю. Правда, я прочел комедий 200 после твоего отъезда, одну сыграл, одну перевел, но мои прожекты о Жуковском, о критике, о философии в России — до сих пор все еще прожекты. На днях намерен приняться за исполнение. Между тем много еще других сочинений-кандидатов, которые просятся в комплект, но которые я до сих пор оставляю при особенных поручениях. А между тем ты понимаешь, что они друг другу мешают, перебивают друг у друга мысли и пр.».
261
Имеется в виду статья И. В. Киреевского «О необходимости и возможности новых начал для философии». — A. M.
В августе 1829 года Киреевский сделал предложение Наталье Петровне Арбеневой, которую полюбил со всею присущею ему горячностью и глубиною чувства; впоследствии она стала его женою, но теперь почему-то предложение его не было принято. Отказ так сильно потряс Киреевского нравственно и физически, что здоровье его, и без того слабое, очень расстроилось: стали опасаться развития чахотки, и по совету врачей для рассеяния и поправления здоровья он предпринял поездку за границу. «Одна деятельность, живая, беспрестанная, утомительная, может спасти меня от душевного упадка, — писал Киреевский брату в Мюнхен. — Вот почему я думаю ехать в чужие края и учиться, утонуть в ученье, — возвратившись, опьяниться деятельностью… Если нет счастья, есть долг»… В январе 1830 года Киреевский уехал из Москвы. Десять дней он пробыл в Петербурге у Жуковского и повидался здесь с Пушкиным и своими петербургскими друзьями: Кошелевым, Титовым, князем Одоевским. Приехав в Берлин в начале февраля, Киреевский прожил здесь до 1 апреля, до окончания лекций в университете. Он слушал здесь Риттера, Гегеля, Шлейермахера и др. и познакомился лично с Гегелем. Особенно благоприятное впечатление произвели на него лекции Риттера по всеобщей географии: «Каждое слово его дельно, — писал он домой, — каждое соображение ново и вместе твердо, каждая мысль всемирна; малейший факт умеет он связать с бытием земного шара; все обыкновенное, проходя через кубик его огромных сведений, принимает характер гениального». Сначала Киреевский предпочел даже Риттера Гегелю, читавшему историю философии в один час с первым, — Гегель, на его взгляд, в своих лекциях мало прибавлял к своим сочинениям и при этом плохо говорил, кашляя и проглатывая звуки; однако потом он все-таки стал слушать его вместо Риттера, рассудив, «что он стар, скоро умрет, и тогда уже не будет возможности узнать, что он думал о каждом из новейших философов». Шлейермахера Киреевский слышал в церкви и в университете. Проповедь, сказанная Шлейермахером над телом страстно им любимого единственного сына, обнаруживала, по мнению Киреевского, в знаменитом богослове-философе истинное глубоко христианское сердечное расположение, но университетская лекция его о воскресении оставила по себе в нем чувство неудовлетворенности. «Ему также мало можно отказать, — писал Киреевский, — в сердечной преданности к религии, как и в философическом самодержавии ума. Но сердечные убеждения образовались в нем отдельно от умственных, и между тем как первые развились под влиянием жизни, классического чтения, изучения Святых Отцов и Евангелия, вторые росли и костенели в борьбе с господствующим материализмом XVIII века. Вот отчего он верит сердцем и старается верить умом. Его система похожа на языческий храм, обращенный в христианскую церковь, где все внешнее: каждый камень, каждое украшение — напоминают об идолопоклонстве, между тем как внутри раздаются песни Иисусу и Богородице». Таким образом, в Киреевском уже в эту пору жило, хотя и невысказанное прямо, требование цельности воззрения и сознание бесплодности рассудочной раздвоенности.
Из Берлина, с остановкою на три дня в Дрездене, Киреевский проехал в Мюнхен, где в то время жил, занимаясь в университете, брат его Петр Васильевич. Здесь первое время по приезде вниманием его овладела картинная галерея. «Иногда мне кажется, — писал он домой, — что я рожден быть живописцем, если только наслаждение искусством значит иметь к нему способность». В университете он слушал Шеллинга, Окена, читавшего натуральную историю и физиологию, и Шорна, читавшего историю новейшего искусства. «День мой довольно занят, — писал домой Киреевский, — потому что, кроме субботы и воскресенья, я четыре часа в сутки провожу на университетских лавках, в остальное время записываю лекции». Круг знакомых Киреевских в Мюнхене составляли Тютчевы, Шеллинг и Окен. В Мюнхене Киреевский стал учиться итальянскому языку и вскоре мог читать итальянских классиков. Особенно восхищался он Ариосто. «Мир его фантазии, — писал он, — это теплая, светлая комната, где может отдохнуть и отогреться, кого мороз и ночь застали на пути… Для большей части людей его вымыслы должны казаться вздором, в котором нет ни тени правды. Но мне они именно потому и нравятся, что они вздор и что в них нет ни тени правды…» Из Мюнхена Киреевский думал было отправиться в Италию, в Рим, где был в то время Шевырев и жил Мицкевич. Но, беспокоясь за родных вследствие тревожных известий о холере в России, Киреевский в ноябре 1830 года из Мюнхена вернулся в Москву. «Германией уже мы сыты по горло», — писал он родным из Мюнхена еще в июле; насколько он уважал и высоко ценил немецкую науку и ученых, хотя и критически относился к ним, это видно из сделанного им признания в одном письме из Берлина, что какое-то особенное, неведомое раньше расположение духа насильно, как чародейство, овладевает им при мысли: «Я окружен первоклассными умами Европы», — но народ и немецкое общество в своих будничных, житейских отношениях мало внушали ему расположения к себе. «Нет, на всем земном шаре нет народа плоше, бездушнее, тупее и досаднее немцев», — писал он в одном из последних своих писем перед отъездом в Россию. Таковы были общие впечатления, вынесенные Киреевским из годового почти пребывания в Германии. В одном письме из Мюнхена слышится даже как будто разочарование в самом строе жизни европейской, в самых основах ее образованности в данный момент. «Только побывавши в чужих краях, — писал он, — можно выучиться чувствовать все достоинства наших первоклассных, потому что… но не хочу теперь дорываться до причины этого, которая лежит на дне всего века. Вообще все русское имеет то общее со всем огромным, что его осмотреть можно только издали…»
По возвращении из-за границы Киреевский в конце того же 1830 года написал сказку «Опал», основная мысль которой в заключительных словах ее: «Обман все прекрасное, и чем прекраснее, тем обманчивее, ибо лучшее, что есть в мире, это мечта». Сочинение это, по-видимому, предназначалось автором для будущего его журнала. В продолжение следующего, 1831 года, он написал несколько водевилей и комедий, которые были разыграны на домашнем театре, и вместе с Языковым сочинил драматический фарс в прозе под заглавием «Вавилонская принцесса». В 1831 году в «Деннице» Максимовича было напечатано также его стихотворение «Хор из трагедии Андромаха», по содержанию представляющее сжатый очерк Троянской войны; оно было подписано псевдонимом — ва.