Том 4. Материалы к биографиям. Восприятие и оценка личности и творчества
Шрифт:
Осенью 1831 года Киреевский приступил к осуществлению давнишней своей мечты — к изданию с января 1832 года своего журнала под названием «Европеец». Название журнала характеризует образ мыслей его издателя в данный момент. «Я назвал его так, — писал Киреевский Пушкину, — не оттого, разумеется, чтобы надеялся сделать его европейским по достоинству, но потому, что предполагаю наполнять его статьями, относящимися больше до Европы вообще, чем до России».
Первая книжка журнала открывалась статьею Киреевского «Девятнадцатый век». Сущность современного господствующего направления «европеизма» Киреевский стремится определить в своей статье исторически. В конце восемнадцатого века господствующее направление умов было безусловно разрушительное, выражаясь в стремлении ниспровергнуть старое в жизни, науке, общественном строе, литературе, искусстве; самая мысль о новом не являлась иначе как отрицательно; под свободою разумелось отсутствие прежних стеснений, под человечеством — большинство в противоположность господствовавшему прежде меньшинству, под разумом — отсутствие прежних предрассудков; неверие — взамен прежних злоупотреблений верою в области религиозного сознания; исключительный рационализм в науке, подражание внешней неодушевленной природе взамен подражания классическим образцам; в искусстве необразованная естественность вместо прежней изысканной искусственности; в общественных отношениях — грубый, чувственный материализм; в философии — черты, характеризующие это направление, а французская революция может служить ясным и кровавым зеркалом его. Направление разрушительное породило, как реакцию себе, направление насильственно соединяющее, которое сказалось в торжестве систематических умозрений над опытом в науке, распространении мистицизма среди людей, чуждых увлечения неверием, в стремлении к блеску внешнего великолепия и пышности, в сентиментальности и мечтательности в искусстве, в развитии чисто духовных систем в философии. Но эти оба направления согласовались в борьбе с прежним веком; из этой борьбы родилась потребность успокоительного равновесия, и отсюда возникло третье изменение духа века: стремление к мирному соглашению враждующих начал в одной искусственно отысканной середине; характерные черты этого нового направления в области веры — терпимость с уважением к религии вместо ханжества, неверия и таинственной мечтательности, в философии — примирение идеализма с материализмом в системе тожества, в жизни общества — изящество образованной простоты, в поэзии — замена подражания видимой действительности и мечтательности историческим направлением, «где свободная мечта проникнута неизменяемою действительностью, а красота однозначительна с правдою», наконец, живой интерес к средневековью в литературе, науке. Киреевский видит это направление продолжающимся и в свое время, хотя уже значительно измененным. Но в данный момент, по мнению его, оно уже проходит. Чтобы определить характер новой поэзии, Киреевский указывает отличительные качества тех произведений, которые в его время имели наибольший, хотя и незаслуженный успех, — в них, по его словам, замечается «больше восторженности, чем чувствительности; жажда сильных потрясений без уважения к их стройности; воображение, наполненное одною действительностью во всей наготе ее». «Без сомнения, качества сии, — продолжает Киреевский, — предполагают холодность, прозаизм, положительность и вообще исключительное стремление к практической деятельности… Из того, что жизнь вытесняет поэзию, должны мы заключить, что стремление к жизни и к поэзии сошлись и что, следовательно, час для поэта жизни наступил». Диккенс и Гоголь, по замечанию К. Н. Бестужева-Рюмина, оправдали это предсказание Киреевского. То же изменение в направлении Киреевский видит и в современной ему философии, в области которой в учении Шеллинга также предъявляется требование исторической существенности и положительности, и в области религиозного сознания, где замечается то же стремление к сближению с действительностью жизни; для полного развития религии, говорит Киреевский, «необходимо единомыслие народа, освященное яркими воспоминаниями, развитое в преданиях односмысленных, сопроникнутое с устройством государственным, олицетворенное в обрядах однозначительных и общенародных, сведенное к одному началу положительному и ощутительное во всех гражданских и семейственных отношениях…» В последних словах Киреевского, по справедливому замечанию К. Н. Бестужева-Рюмина, можно видеть ключ «к тому процессу, концом которого было признание православия основной чертой русской народности», хотя автор в данный момент был еще очень далек от того, что принято называть славянофильством.
Обобщая свои наблюдения, Киреевский приходит к заключительному выводу, что современное ему просвещение в Европе характеризуется направлением практическим и деятельно положительным, а основанием господствующего характера времени является вера в просвещение общего мнения, служащая связью между деятельностью практическою и стремлением к просвещению вообще. «Как же относится русское просвещение к европейскому?» — спрашивает далее Киреевский. Из трех начал, из которых развилось европейское просвещение: христианства, духа варварских народов и остатков древнего классического мира, развитию образованности в России недоставало последнего, и этот недостаток влияния классического мира роковым образом отразился на всем историческом ходе русской жизни. Устройство древнего мира действовало на весь гражданский быт и на просвещение народов Европы; влияние его, может быть, сильнее, нежели где-либо, сказалось на образовании Римской церкви, в которой гражданская власть духовенства была прямым наследием древнеримского устройства. Двойное отношение христианства к новому и древнему миру сделало его средоточием всех элементов европейского развития, основою и феодализма, и священной Римской империи, и рыцарства, и духовного единения Европы в крестовых походах и отпоре мусульманскому нашествию. «В России, — говорит Киреевский, — христианская религия была еще чище и святее. Но недостаток классического мира был причиною тому, что влияние нашей церкви во времена необразованные не было ни так решительно, ни так всемогуще, как влияние церкви Римской», и Россия, раздробленная на уделы, не связанная духовно, на несколько веков подпала владычеству татар. «Не имея довольно просвещения для того, чтобы соединиться против них духовно, мы могли избавиться от них, — продолжает Киреевский, — единственно физическим, материальным соединением, до которого достигнуть могли мы только в течение столетий»; это единение, по своему характеру, должно было неизбежно надолго остановить Россию в тяжелом закоснении и оцепенении духовной деятельности, вследствие перевеса силы материальной над силою нравственной образованности. Между тем с эпохи Возрождения постепенно «государства, причастные образованности европейской, внутри самих себя, — говорит Киреевский, — совместили все элементы просвещения всемирного, сопроникнутого с самой национальностью их». В силу этих соображений Киреевский естественно является убежденным защитником реформы Петра. Противники преобразований Петра, продолжает Киреевский, «говорят нам о просвещении национальном, самобытном, не велят заимствовать, бранят нововведения и хотят возвратить нас к коренному и старинному русскому». В том или другом народе западноевропейском такое стремление, по его мнению, может иметь свой смысл: «там просвещение и национальность одно, ибо первое развилось из последнего, но у нас, — говорит Киреевский, — искать национального — значит искать необразованного, развивать на его счет европейских нововведений — значит изгонять просвещение, ибо, не имея достаточных элементов для внутреннего развития образованности, откуда возьмем мы ее, если не из Европы?» Русский народ, начинающий образовываться, может, минуя старое просвещение европейское до половины XVIII в., как неразрывно связанное с прежнею жизнью Европы, прямо заимствовать самобытное новое, непосредственно применяя его к своему настоящему быту. Таково в сжатом виде было содержание замечательной статьи, открывавшей первую книжку журнала Киреевского: она была как бы исповеданием веры ее автора в данный момент, существенно отличным от того, с каким он выступил впоследствии.
Кроме этой статьи, в первых двух книжках журнала самим Киреевским было напечатано еще несколько других статей: «Обозрение русской словесности за 1831 год», «О слоге Вильмена», «„Горе от ума“ — на московском театре» и «Русские альманахи за 1832 год». В своем «Обозрении» литературных явлений за предыдущий год Киреевский останавливается на разборе темы трагедии Пушкина «Борис Годунов» и поэмы Баратынского «Наложница». При этом Киреевский высказывает несколько ценных замечаний о современной ему русской критике, сохранивших свое значение и для настоящего времени. По его мнению, у нас еще нет критики: «нет ни одного критического сочинения, которое бы не обнаруживало пристрастие автора к той или другой иностранной словесности». Между тем «не чужие уроки, но собственная жизнь, собственные опыты должны научить нас мыслить и судить. Покуда мы довольствуемся общими истинами, не преемственными к особенности нашего просвещения, не извлеченными из коренных потребностей нашего быта, до тех пор мы еще не имеем своего мнения либо имеем ошибочное; не ценим хорошего, приличного, потому что ищем невозможного совершенного, либо слишком ценим недостаточное, потому что смотрим на него из дали общей мысли, и вообще меряем себя на чужой аршин, и твердим чужие правила, не понимая их местных и временных отношений».
Критика Киреевского отличается независимостью и самостоятельностью мыслей. В то время как большая часть трагедий, особенно новейших, имеет предметом дело совершающееся или долженствующее совершиться, «трагедия Пушкина, — по мнению Киреевского, — развивает последствия дела уже совершенного, и преступление Бориса является не как действие, но как сила, как мысль, которая обнаруживается мало-помалу то в шепоте царедворца, то в тихих воспоминаниях отшельника, то в одиноких мечтах Григория, то в силе и успехах Самозванца, то в ропоте придворном, то в волнениях народа, то, наконец, в громком ниспровержении неправедно царствовавшего дома. Это постепенное возрастание коренной мысли в событиях разнородных, но связанных между собой одним источником, дает ей характер сильно трагический и таким образом позволяет ей заступить место господствующего лица, или страсти, или поступка».
Поэма «Наложница» дает повод Киреевскому высказать свой взгляд на характер поэзии Баратынского вообще: Баратынский, больше, чем кто-либо из наших поэтов, по его мнению, мог бы создать поэтическую комедию «из верного и вместе поэтического представления жизни действительной, как она отражается в ясном зеркале поэтической души, как она представляется наблюдательности тонкой и проницательной перед судом вкуса разборчивого, нежного и счастливо образованного…»
Из остальных статей Киреевского, напечатанных в «Европейце», особенное внимание обращает на себя статья его о представлении комедии Грибоедова на московской сцене. В комедии этой изображены пустота и невежество московского общества «сильно, живо и с прелестью поразительной истины». Но при своем тогдашнем взгляде на отношение русского просвещения к европейскому Киреевский не мог, конечно, оставить без возражений известных рассуждений Чацкого о любви к иностранному: по мнению критика, «нам нечего бояться утратить свою национальность, но до сих пор национальность наша была национальность необразованная, грубая, китайски-неподвижная, просветить ее, возвысить, дать ей жизнь и силу развития может только влияние чужеземное…» Но любовь к иностранному, оговаривается в заключение Киреевского, не должно смешивать с пристрастием к иностранцам, особенно к тем из них, которые, проживая в России, подчас отличаются от русских только незнанием русского языка и иностранным окончанием фамилий; так ребенок смешивает учителя с наукою.
Ближайшими сотрудниками журнала являлись в Москве Баратынский, Языков, Хомяков, в Петербурге Жуковский, князь Вяземский, А. И. Тургенев, князь Одоевский; Пушкин через Языкова выражал также свое живое сочувствие изданию Киреевского и обещал свое содействие и сотрудничество; вообще журналу Киреевского предстояла, по-видимому, прекрасная будущность. Но на второй книжке «Европеец» был запрещен. Поводом к тому явились статьи Киреевского «Девятнадцатый век» и «„Горе от ума“ — на московском театре». Распоряжение о запрещении было, по выражению Погодина, своего рода «исторической бумагой». В ней было сказано, что, вопреки заявлению Киреевского в его первой статье, что он говорит не о политике, «сочинитель, рассуждая будто бы о литературе, разумеет совсем иное: под словом просвещение он понимает свободу, деятельность разума означает у него революцию, а искусно отысканная середина не что иное, как конституция; статья сия не долженствовала быть дозволена в журнале литературном, в каковом запрещается помещать что-либо о политике, и вся статья, невзирая на ее нелепость, писана в духе самом неблагонамеренном». Статья о комедии Грибоедова была призвана непристойной выходкою против живущих в России иностранцев. Цензор, пропустивший первую книжку журнала, С. Т. Аксаков, был подвергнут служебному взысканию и вскоре отставлен от должности, Киреевский официально признан человеком неблагомыслящим и неблагонадежным, ему угрожало удаление из столицы, и он спасен был только горячим и энергическим заступничеством В. А. Жуковского. Между государем и Жуковским, по свидетельству А. П. Елагиной, произошла сцена, после которой поэт приостановил даже на две недели занятия с наследником-цесаревичем, думая вовсе удалиться от двора; вмешательство государыни положило конец размолвке.
Киреевский по поводу запрещения своего журнала подал записку графу Бенкендорфу с просьбою довести ее содержание до сведения государя (записка эта была написана, по просьбе Киреевского, другом его, Чаадаевым, знавшим близко графа Бенкендорфа, но мысли, в ней изложенные, разумеется, принадлежали Киреевскому). В этой записке Киреевский признавался, что некогда действительно разделял идеи своего поколения о преобразованиях для блага родины государственного управления в России, наподобие европейских, то есть о конституциях и т. п., хотя не искал преступным путем их осуществления, но теперь он пришел к убеждению, что, ввиду различия исторических условий Запада и России, европейская политическая теория не отвечает потребностям русского народа; теперь он желает для своей родины прежде всего распространения серьезного и здравого классического образования, затем освобождения крестьян, как «необходимого условия всякого последующего развития для нас, и особенно развития нравственного», и наконец пробуждения религиозного чувства, не понимая иной цивилизации, кроме христианской. «Считаю, — говорит Киреевский, развивая в частности свою мысль о крепостном праве, — что в настоящее время всякие изменения в законах, какие бы правительство ни предпринимало, останутся бесплодными до тех пор, пока мы будем находиться под влиянием впечатлений, оставляемых в наших умах зрелищем рабства, нас с детства окружающего: лишь его постепенное уничтожение может сделать нас способными воспользоваться другими преобразованиями, которые наши государи в своей мудрости найдут удобным сделать. Полагаю, что исполнение законов, как бы мудры они ни были, не может никогда быть соответственным намерению законодателя, если оно будет поручено людям, с молоком кормилицы впитавшим всевозможные мысли неравенства, если все ветви администрации будут вручены подданным, с колыбели своей освоенным со всякого рода несправедливостью». Что касается до своего журнала, Киреевский заявлял, что издание его должно было быть всецело литературным: издатель желал бы привить у нас вкус к философской литературе, установить связь не с политической, а с мыслящей Европой, показать, что «для нас нет иной политики, кроме науки», прояснить сознание о нашем общественном отношении к Европе. В заключении записки автор выражает надежду, что «его не будут считать среди суетных и бурных умов» и что ему позволено будет продолжать свое скромное дело.
Неизвестно, была ли доложена записка Киреевского государю, но пятно неблагонадежности тяготело над ним довольно долго и впоследствии. Литературу Киреевский считал своим призванием, в литературной деятельности видел святое служение на благо своего отечества и вдруг был сурово остановлен в самом начале избранного дела жизни. Он почти совсем перестал писать. В течение одиннадцати лет после запрещения «Европейца» им, кроме отрывков из двух неоконченных повестей — «Две жизни» и «Остров», была написана лишь в конце 1833 года, по просьбе А. П. Зонтаг, в виде письма в ней, небольшая статья «О русских писательницах» для альманаха, изданного кружком одесских дам с благотворительной целью, и статья «О стихотворениях Языкова», напечатанная в «Телескопе» без имени автора и в такой тайне, что даже ближайшим друзьям его, не исключая и самого Языкова, не было известно, кем она была написана. Герцен сказал, что жизнь Киреевского за это время напоминает зыбь моря над затонувшим кораблем… Но в душе Киреевского все это время несомненно совершалась живая, хотя и скрытая работа, внутренняя трудная борьба, подобная, может быть, той, какую пережил и сам Герцен…
Киреевский все это время много работал мыслию и сердцем в тяжелых сомнениях относительно самых заветных жизненных своих убеждений, в горьком сознании, что «светила прежние бледнеют, догорая, звезды лучшие срываются с небес», и когда через одиннадцать лет опять выступил на литературное поприще, образ мыслей его оказался существенно изменившимся. Большое влияние на него в этой внутренней работе сознания имел прежде всего его брат, Петр Васильевич, с самых ранних лет усвоивший себе глубокое непоколебимое убеждение в самобытности основ русской жизни и русского просвещения. С детства оба брата были связаны друг с другом самою горячею дружбою. Старший брат чуть не молился на младшего: «Понимать его, писал он однажды, — возвышает душу. Каждый поступок его, каждое слово в его письмах обнаруживает не твердость, не глубокость души, не возвышенность, не любовь, а прямо величие». «Такая одинаковость, — писал он в другой раз, — с такою теплотою сердца и с такою правдою в каждом поступке вряд ли вообразимы в другом человеке… Когда поймешь это все хорошенько да вспомнишь, что между тысячами миллионов именно его мне досталось звать братом, какая-то судорога сожмет и расширит сердце…»
Несмотря на такие отношения, между братьями в пору издания старшим из них «Европейца» не было одинаковости убеждений по вопросу о русской народной самобытности и основных началах русского просвещения; разногласие в таком жизненном для того и другого из них вопросов тяготило обоих и порождало между ними постоянные и горячие споры и страстный обмен мыслей, и в них взгляды старшего брата постепенно теряли свою прежнюю устойчивость и изменялись при соприкосновении с цельным, как бы прирожденным убеждением младшего. К этому присоединилось влияние Хомякова, с которым близко подружился И. В. Киреевский около того времени, когда так неожиданно прервалась его журнальная деятельность, и который, среди тогдашнего общества, в огромном большинстве считавшего русского мужика прямым дикарем, а православие отожествлявшего с невежеством, был горячим и убежденным поборником необходимости самобытного развития православия как основы этой самобытности, изучения старины и возвращения к ее заветам, поборником идеи о будущем мировом призвании России и славянства.
В 1834 году, в апреле, Киреевский женился на той, чьей руки тщетно добивался пять лет тому назад. Вскоре после свадьбы он познакомился с схимником Новоспасского монастыря, Филаретом, который внушил ему глубокое уважение к себе и беседы которого он очень полюбил; это тоже оставило своей след на образе мыслей Киреевского. Поводом для Киреевского впервые высказаться в духе назревших у него постепенно новых убеждений явилась статья Хомякова «О старом и новом», написанная автором для прочтения на одном из вечеров, бывавших у Киреевских в течение зимы 1839 г. и, как предполагают, с нарочною целью вызвать Киреевского на обмен мыслей. Хомяков в своей статье высказывает тот взгляд, что в Древней Руси, как и теперь, было «постоянное несогласие между законом и жизнью, между учреждениями писанными и живыми нравами народными» и что «наша древность представляет нам пример и начало всего доброго в жизни частной, в судопроизводстве, в отношении людей между собой, но все это было подавлено, уничтожено отсутствием государственного начала, раздорами внутренними, игом внешних врагов». Преобразовательная деятельность Петра была страшной, но благодельной грозой: с Петра «вещественная личность государства получает решительную деятельность, свободную от всякого внутреннего волнения, и в то же время бесстрастное и спокойное сознание души народной, сохраняя свои вечные права, развивается все более и более в удалении от всякого временного интереса и от пагубного влияния сухой практической внешности…» Теперь, когда эпоха создания государственного кончилась, настало для нас время подвигаться вперед, «занимая случайные открытия Запада, но придавая им смысл более глубокий или открывая в них те человеческие начала, которые для Запада остались тайнами, спрашивая у истории церкви и законов ее светил путеводительных для будущего нашего развития и воскрешая древние формы жизни русской…»