Том 4. Плачужная канава
Шрифт:
неужто рабий страх? – как поставили, ни с места! Или страх загробных снов –?
загробных снов –? Да уж чего страшнее эта сама явственнейшая явь – жизнь канавы, не придумать страшнее!
и все равно, никто ведь не знает своего часа. Все не в нашей власти: как прикажут и распорядятся, так и будет. А ты не смей и пикнуть! Тебя не спросят –!
чего же медлить? Ждать? Раз – и готово, вот Тебе и власть! а может, и это по Твоей воле, и тут – Твоя судьба, и моя рука – раба Твоей руки? И от Тебя никуда не скроешься?
но все равно, я не хочу больше терпеть –
а нет, канава кишит, ползет – танцует, покорная, рабья под кулаком, под плетью –
так что ж, что же держит в этом смраде и духоте и беде несносной?
или люди так тупы и корм для них все? И пересуды, лесть и ложь, ложь, ложь – скука – ложь – плевать! Или беспамятны: смазали, утерся, позабыл; попался, ткнули, поджило, валяй сначала! Или такая душевная мелкость, такая скудость духа, бездушье, безголосье, слепота –?
или я не прав? и все не так? и жизнь не ров – не канава?
или ров и канава, но в духоте не душно – вам не душно? – и в смраде легко, как в чистом поле? И все это я лишь с больной головы? И только от своей беды, от себя? А жалобы?
жалоба везде –
есть же, стало быть, лапа какая-то и на самых заядлых сторожил нашей канавы, возроптавших бы, если бы какой благодетель вздумал вывести всех нас из этого львиного рва – из смрадной канавы в чистое поле? А раз есть и будет вечно жалоба –
ну, я не о всех, не за всех!
и при всей жесточайшей милости Твоей, какая изливается на меня, за всех не смею говорить, я только за себя! –
что же удерживает тебя-то самого быть на белом свете? какая такая приманка, если так безнадежно в тесноте и беде канавной?
. . . . . . . . . .
а идешь по улице среди каменных домов, скованный камнем вместе с улицей, и вдруг солнце – и так оно засветит и с чего-то на душе так вдруг радостно станет, идешь, и ничего уж не чувствуешь, все позабыл –
и только свое сердце, все существо свое образование!
или осенью, когда желтые палые листья несет ветер по тротуару, а там – догорает заря – и опять точно схватит –
и какая-то радость пронзит душу!
или зимним днем заскрипит снежок – заметет метель – блестнет от фонаря снежинка – и как огонь обожжет душу –
и все твое существо заиграет от счастья!
или в грозу, когда ломится небо – или, что то же, как задумаешь исполнить большую задачу и горами катаешь, вот-вот раздавит, вот сорвешься – а на сердце тоненький лучик –
и опять от радости играет сердце!
и снова тьма и боль и тревога и –
жалоба!
или еще: улыбнется ли кто – так случайно; или заговорит – донесет отдельное слово; или нечаянно взглянет кто – и от этого взгляда, от этого голоса, от этой улыбки, как перевернет всю душу, и окутает такою небесною негой –
все позабудешь, всю черноту и страх и боль и жалобу и благословишь, трижды благословишь судьбу!
что это? откуда?
никто ничего не знает! и узнает ли?
или это ангелы Божии сходят в наш ров – и очи их горят в солнце, переливаются в желтых листьях, а в скрипе снега чуется их голос, а в снежинке блестят их белые крылья, а в ломающей грозе шум небесного полета, а в громе скатывающихся гор крепость духа – «святый Боже, святый крепкий!»130 – и их это свет в скользнувшем взгляде, в нечаянной улыбке, и их это зов в случайно зазвучавшем голосе – – – –
– Царь жестоковыйный, терплю и смиряюсь – эти дары Твои, минуты озарения, эта моя радость –
ради этих минут мы живем, я живу, все потерявший, живет и будет жить Маша с своим отчаянием, и все, кто прихлопнут бедой, и все, кто ранен, все, кому не мил свет, и последняя желанная надежда – смерть,
– Царь жесточайший, только ради этих огненных минут мы все и выносим и боль и беду и болезнь и обиду и клевету. Только потому и кишит канава –
и скажу еще: как ни люто во рву львином и лучше бы вовсе не быть никогда на свете, а как вспомнишь – и благословишь!
и как бы ни было невыносимо в канаве, где живем мы дураками – ведь, никто, никто-то по истинной по правде ровно ничего не знает, за что все это, за какую веру или за какую вольность? – а и дураками, а будем жить. Милость Твоя жестока, а дары Твои –
премудрые и милосердные они веют орошающим светом, как веяли первому человеку в его унижении на трудной земле, а звездами – нахлывной тоской – пробуждают память –
от всего моего сердца говорю я, от всей беды моей и беды других, за кем следил в жизни –
звезды! – я вижу, зажглись звезды над нами! – и в звездах – воистину: человек человеку – не стена, не бревно! человек человеку – не подлец! человек человеку – дух утешитель.131
– Господи, и до чего хорошо на земле в Божьем мире!
Никогда так не бесились блудливо, как в канун кровавой расплаты132.
Не знали, чего только придумать!
И танго – последнее слово обреченных – вихрем подхватив полмира, закружило над пропастями.
Никогда не зияли пропасти так бездонно, как в канун кровавой расплаты.
Духовное ощущение в мире притупилось:
смотрели – и не видели, слушали – и не слышали, трогали – и не осязали, порывались – и не чуяли.133
Одно безглазое мясное выворачивалось со всеми кишками.
Крупповские трубы134 без срока дымили небеса – кипела работа над железом: загудут стальные пчелы – пьяной напьется теплотой холодное сердце!
А там – под зуд и стук неугомонных аэропланов собирались стаи черных умнейших птиц: как задымится на развороченной земле человечье парное мясо – будет воронью большая пожива!
А там – под землею, треснувшей под тяжелым колосом, текли белые могильные черви, чтобы начать свою ненасытную жратву – будет и червю праздник!
А там – ковали из серебра две великие чаши: одна – для горчайшей тоски – другая – для горючих слез. –
А там – Демиург скликал демиургов135: «Приидите! сотворим человека по образу нашему и подобию!»