Том 4. Плачужная канава
Шрифт:
она внушает подвиг и самоотречение –
она исправляет и возвышает –
она сливается с неземною, движущей небесами любовью.
И чем же она виновата, если ее сердце открыто только такой любви!
Задорский любил Машу, но его любовь была такая – ею живет полмира! –
не для нее он любил ее, а для себя.
«Purus amor» – это выше его сил!
И он понял, и любя по-своему – так любит полмира! – также понял:
«если не отстранится, и сам измучается и дело свое погубит, и ее только измучает».
Она винила себя, будто резко говорила с ним и этим отпугнула его от себя.
А если бы говорила она мудро, снисходя до него, кроткими словами высшей силы, силой своей высокой любви, она внушила бы ему «чистейшую любовь», и он стал бы и выше и чище, и дело его не только не пропало бы, как думал он, напротив, расцвело бы, очистившись от мелкой суеты, налипающей ко всяким человеческим делам.
Да, она говорила с ним резко, но она говорила с ним резко, –
«потому что любила».
Ведь только тот, кто любит, может так крепко, так резко отзываться и даже возненавидеть –
«любить и ненавидеть – это не несовместимо!».
А этого он не понял.
Две волны наплывали на ее душу:
исступленно ожесточенная с проклятием –
и исступленно виновная с покаянием.
И проклятие и покаяние разражались горчайшими слезами.
И эти слезы, как плывучий огонь, могли бы прожечь и самый твердый камень –
но судьбиное сердце неумолимое – крепче всякого камня!
В редкий тихий час межгрозный Маша только и вспоминала –
«как было хорошо тогда, в те месяцы, когда приезжал Задорский!».
А Задорский, заваленный делами, вдруг среди дел и напряженных мыслей вспоминал Машу:
«те дни, когда он приезжал к Тимофеевым, просиживал вечера один с Машей!»
и грызучая тоска точила его.
И поправить ничего нельзя.
Тут было выше человеческого.
А нечеловеческое – судьба! – она вела по доле каждого со всей жестокостью к последнему пределу человеческого крестного терпения.
2. Нюшка
Чем утешился Антон Петрович Будылин – его взмученное сердце, замученное ревностью, завистью и тьмой одиночества?
Единственная ведь дверка в мир для него – любовь.
Любовью Антон Петрович и утешился.
В один прекрасный день получилось два письма:
письмо от докторши Кулигиной,
и письмо от балерины Петровской.
И оба письма любовные – оба письма «объяснительные».
– Откуда сие?
–
– Неисповедимо!
Потащил как-то Баланцев Будылина к докторше Кулигиной на именины.
У Кулигиной были гости и среди них знаменитая, уж престарелая балерина Петровская.
Антон Петрович накануне прочитал очень веселую старинную книгу – эту книгу достал ему Баланцев в утешение:
«Повесть забавная о двух турках в бытность их во Франции»105.
Воображая себя Ахметом, трехбунчужным пашой, Будылин занимал дам рассказами о турецких любовных приключениях.
Сначала это было очень трудно – слова не давались, вывертывались, подменивались, ну, как обыкновенно со словами, коли нет говорливого дара!
Но понемногу не Будылин, а уж Ахмет освоился: французская повесть о турках самому ему очень нравилась.
Хозяйка-докторша осталась довольна – вечер не проскучали.
А дня через три Овсевна и подает эти два загадочные письма.
письмо от докторши Кулигиной,
и письмо от балерины Петровской.
И когда Антон Петрович сказал Баланцеву, Баланцев очень оживился, но хоть бы одно слово наводящее –
Баланцев внимательно разбирал почерк, бумагу, печать.
– Что же дальше? – Антон Петрович больше не мог вытерпеть.
– Да ничего. Вы – как Ахмет, ничего!
– Как ничего?
– Да ничего и не значат эти письма. А вообще горевать вам нечего: женское сердце вы еще побеждаете, вот и все!
– И больше ничего?
– Ровно ничего.
– А отвечать я не должен?
– Зачем?
Антон Петрович растерялся –
«как же так, такие письма и вроде как и нет ничего!».
Но потом воспрянул –
«отвечать ничего не надо и притом победа!».
Да теперь он безбоязненно может ходить по земле твердо и крепко, как кур, как доктор Задорский, покоривший Машу.
Неделю Будылин жил настоящим Ахметом – Ахметом мечтал он о своих турецких любовных победах, и уж ему начинало казаться:
«все встречные женщины заглядываются на него, и делают ему глазки!».
В трепете от этих «глазок» – а они его преследовали! – впал, наконец, Будылин в блаженное умиление.
– Положительно нет отбою, голубчик Алексей Иванович, – жаловался он приятелю, тихо смеясь, – не знаю, Алексей Иванович, чему приписать?
И вдруг опять письмо – два письма.
Подписи, как и в первый раз, неразборчивые, но можно было легко догадаться:
конечно, одно письмо писала докторша Кулигина! другое письмо писала балерина Петровская!
И Кулигина и Петровская вызывали Антона Петровича на свидание к памятнику Екатерины.
И одно горе: и докторша и балерина назначали час совсем неподходящий.
Однако, большой был соблазн уйти со службы не вовремя!
И так и этак раздумывал Антон Петрович и все-таки не решился.
И притом же такое невероятное совпадение: и докторша и балерина обе, самой собой не сговариваясь, поджидали его в одно и то же время и на одном и том же месте.
Нет, это уж невозможно!
Так Антон Петрович и не пошел.
Но его любовная мысль до крайности взбудоражилась.
С трепетом проходил Будылин мимо памятника Екатерины.
Он не решался поднять глаза:
ему мерещилась и докторша Кулигина и балерина Петровская – и докторша и балерина, как екатерининские вельможи, унизывали памятник одновременно и там, и там, и там –
Докторша Кулигина, и хоть очень ученая, но в привлекательности отказать ей никак нельзя; а балерина Петровская когда-то, возможно, очень привлекательная, но в таком уж преклонном возрасте – пятидесятилетний юбилей отпраздновала! – лет двадцать, как совсем не танцевала.