Том 4. Волга впадает в Каспийское море
Шрифт:
– Здравствуйте, папаша, – зачем же, папаша, беспокоиться? – присядьте, папаша.
Отец засопел, захрюкал, захихикал, по лицу прошла злая доброта, – отец крикнул жене:
– Марьюшка, да, хи-хи, водочки, водочки нам притаскай, голубушка, холодненькой с погреба, с холодненькой закусочкой! Вырос сынок, вырос, – приехал сынок на наше счастье, с-сукин сын!..
Сын был первым, кто осилил отца, – второй была революция. Сын к тому времени шел по отцовским дорогам, – но сын Александр, инженер, упершись в революцию, разбил об нее лоб, не подчинившись ей, став под ее обуха и погибнув в уездном подвале у стенки от пули нагана, встретив пулю глазами покойными и злыми, – и отец – перехитрил сына, захитрив с революцией, никому не веря, ни сыну, ни революции.
Сыновья у Якова Карповича пошли так: инженер, священник, балетный актер, врач, опять инженер, – и ни один из них от дома отца своего не отказался, все они сломали головы о революцию, оставив хитрую жизнь старику. К тысяча девятьсот двадцать девятому году старшие внуки Якова Карповича уже женились, но младшей и единственной дочери шел девятнадцатый год. У старика ничего не осталось от прошлого, которое он пас. Сын Александр был воспоминанием чести.
Лет сорок последних страдал Яков Карпович грыжей и, когда ходил, поддерживал через прореху штанов правой рукою эту свою грыжу, – зеленые его руки пухли водянкой, – хлеб солил он из общей солонки густо, похрустывая солью, бережливо ссыпая остатки соли обратно в солонку. Последние тридцать лет Яков Карпович разучился по-человечески спать, просыпался в полночи и бодрствовал за библией или с коровами на лугах до рассветов, засыпая затем до полдней. В полдни ж он уходил в читальню, читать газеты, – денег на подписку не тратил. Последние десять лет он хитрил. Был Яков Карпович водяночно толст, совершенно сед и лыс, он долго хрипел и сопел, пока приготавливался говорить. Дом Скудриных некогда принадлежал помещику Верейскому, разорившемуся вслед отмене крепостного права в выборной должности мирового посредника. Яков Карпович, отслужив дореформенную солдатчину, служил у Верейского писарем, обучался судейскому крюкодельству и перекупил у него дом вместе с должностью частного поверенного, ходока по крестьянским делам, когда тот разорился. Дом стоял в неприкосновенности от екатерининских времен, потемнел за полтора столетия существования, как его красное дерево, позеленев стеклами. Старик все помнил – от барина своей крепостной деревни, от наборов в Севастополь. Он помнил крепостное право, как сына Александра. За последние пятьдесят лет он помнил все имена, отчества и фамилии всех русских министров и наркомов, всех послов при императорском русском дворе и советском ЦИКе, всех министров иностранных дел великих держав, всех императоров, королей, пап и премьеров, – старик потерял счет годам и говаривал:
– Я пережил Николая Павловича, Александра Николаевича, Александра Александровича, Николая Александровича, – переживу и Алексея Ивановича.
В доме существовали – старик, жена, Мария Климовна и дочь Катерина. Дом в революции и в стариковской хитрости проживал так, как люди жили задолго до Екатерины, даже до Петра, пусть дом безмолвствовал екатерининским красным деревом. Старики существовали огородами. От индустрии в доме имелись – спички, керосин и соль, только. Спичками, керосином и солью распоряжался старик. Мария Климовна, Катерина и старик с весны до осени трудились над капустами, свеклами, репами, огурцами, морковями и над солодским корнем, который шел вместо сахара. Ночами до рассвета старик пас коров, уходил в луга к строительству, бродил по туманам, босой, в ночном белье. Зимами старик зажигал лампу только в те часы, когда бодрствовал над библией, – в иные часы мать и дочь сидели во мраке. В полдни старик уходил в читальню, впитывать в себя имена и новости коммунистической революции. Дочь садилась тогда за клавесины и разучивала духовные песнопения Кастальского для церковного хора. Старик приходил домой к сумеркам, ел и ложился спать. Дом проваливался в шепот женщин. Сумерками Катерина выкрадывалась из дома – на соборные спевки, к подружкам. Отец просыпался к полночи. Старик потерял время, перестав бояться смерти, разучившись бояться жизни. Как скотину, он пас старину. Мать и дочь молчали при старике. Мать никуда не выходила из дома, кроме церкви, мать варила каши и щи, пекла пироги, топила и квасила молоко, студила холодцы и прятала бабки для правнуков, убиралась в горницах, – то есть существовала так, как было у россиян и в пятнадцатом, и в семнадцатом веках, в пище также семнадцатого и пятнадцатого веков. Мария Климовна, сухая и древняя старушка, как подобает, была тем типом русских женщин, которые хранятся в России по весям вместе со старинными иконами Богоматерей. Жестокая воля мужа, который на другой день после венчания, пятьдесят лет тому назад, послюнявив палец, больно показал жене, как надо зачесывать виски, – жестокая воля мужа, убравшая до смерти в кованые сундуки все радости Марии Климовны, закалила ее подчинением, сделав навсегда беспрекословной и безмолвной, ограничив мир калиткой.
Мать пела с дочерью псалмы Кастальского. В доме пребывала допетровская Русь. Старик по ночам читал библию, перестав бояться жизни. Очень редко, через месяцы, в безмолвные часы ночей старик шел к постели жены, сопел и шептал:
– Марьюшка, да, кхэ, гм!.. Это жизнь, Марьюшка, да!..
В его руках тряслась свеча, его глаза слезились и смеялись. Мария Климовна крестила в испуге себя и мужа. Яков Карпович тушил свет.
За домом шла революция и лежал город революционных тылов. Дочь Катерина спала за стеной. Катерина жила за желтыми, маленькими глазками, которые казались неподвижными от бесконечного сна. Около разбухших ее век круглый год плодились веснушки. Руки и ноги ее походили на бревна, грудь была велика, как вымя у швейцарских коров. Старик хранил Катерину целомудрием семнадцатого века, приданым, закопанным под половицами в бане.
День разносили вороны. Весь закат очень полошились вороны, разворовывая день. И сумерки развозились водовозными клячами серых облаков, собиравшихся в дождь. Братья Бездетовы вернулись к Скудрину в час, когда перестали выть колокола, в усталости после дел глаза братьев пустели, как у мертвецов. Сидя рядом, за обедом они пили коньяк, чтобы отдохнуть. И после обеда легли спать – опять не раздеваясь, на полу на перине, поставив на пол к изголовью бутылку с коньяком. Яков Карпович сейчас же после обеда снаряжался в поход, его карманы полнели бездетовскими рублевками и реестриками, он шел к плотнику, к возчику, за веревками и за рогожами – распорядиться упаковать купленное и отослать на станцию – екатерин, павлов, александров. Старик уходил в широкополой фетровой шляпе, но босым. Полон дел, он говорил, уходя:
– Надо бы охламонам поручить перенос и упаковку, – самые честные люди, хоть и юроды. Да нельзя. Братец мой, Иван Карпыч, им не позволит, их самый главный революционер, – не даст работать на контрреволюцию, хи-хи!..
Земля следовала к ночи. С вечера заморосил дождь. Весь вечер стучались украдкою люди в окошко Марии Климовны, – к ним выходила Катерина, – и люди, нищенски заискивая, предлагали, – «дескать, гости у вас живут, всякие старинные вещи покупают», – старые рубли и копейки, поломанные самовары, книги, подсвечники, бинокли. Эти люди тылов не понимали искусства старины, они были всячески нищи. Катерина не допускала их в дом с их медными лампами, позеленевшими от времени, – предлагала вещи оставить до завтра, когда гости, отдохнув, глянут.
В закат задул ветер, июль пошел в август, нанес тучи, дождь заморосил осенью. Искусство красного дерева есть искусство вещей, которые оставались жить много дальше, чем мастера и люди: к ночи в тот день, лесом над Окою, шла Ольга Павловна Тучкова, женщина с лицом старухи и с движениями девически-молодыми. Закат умер, замазанный серыми облаками, лес шумел августовским ветром, окские просторы древнели, первобытны. Здесь веяло широким воздухом, который сожительствовал с лесом, с холмами, с травою. Ока в этом месте ломала свое русло. Эта женщина, в девическом страхе леса, шла в деревню, бывшую некогда крепостной, чтобы купить у крестьян ненужные крестьянам кресла и стулья красного дерева.
И первый раз за полстолетие супружества видела Мария Климовна в этот вечер Якова Карповича – танцующим. Яков Карпович вернулся с похода по краснодеревым делам в неурочное время. Фетровая шляпа его съехала набекрень и на затылок. Зашед за калитку на столетний свой двор, заделал Яков Карпович босыми пятками несуразные и молодые не по возрасту антраша. То походило, что катается Яков Карпович на коньках, то брыкался он гусаром, то прыгал мазуркой, щелкая пяткой о пятку и фетровую шляпу имея за даму. Ни дождя и ни ночи Яков Карпович не видел, – Мария ж Климовна видела, что лицо старика морщилось счастьем – в этот один из последних часов его жизни.
День унесли вороны. Башня Марины Мнишек безмолвствовала в Коломенском кремле, уходя во мрак. Черные водовозы разливали ночь и дождь.
Яков Карпович, вернувшись из города и поплясав на дворе, поспешно прошел к реставраторам в гостиную. Он поднял реставраторов с пола и повел их в кабинет. Он плотно прикрыл за собой двери. По полу за его пятками следовали лужи. Вместе со стариком в вольтеровский кабинет вползла азиатская Коломна, заваленки, калитки, скамеечки у ворот, подсолнечная шелуха. Яков Карпович поспешно вздул свет в торшере.
И старик зашептался с краснодеревщиками.
– На строительстве сегодня был бунт, бабья забастовка. Ровно в половине одиннадцатого, по гудку, как прогудел неурочно гудок, все работницы на строительстве бросили работы и валом поперли в город в порядке, песен не пели. На углу Репинской улицы они встретили гроб Садычихи и пошли за гробом и запели похоронный марш, и многие бабы заплакали, завыли как белуги. Забастовка, – дожили!
– Динамит у тебя на лугах? – спросил Павел Бездетов.
– Нынче ночью, под шумок, – из-под бабьих юбок!..
Реставраторы слушали стоя, озабочены и молчаливы. Лица реставраторов пришли в строгость. Старик ликовал в обреченной веселости. Провинция, азиатская Коломна, которая проследовала по следам мокрых пяток Якова Карповича, недоумевала, не понимала этой забастовки, когда женщины, тачечницы со строительства, в молчании более страшном, чем брань и крики, проводили в землю Марию Садыкову, – сотни женщин, измазанных в земле, закаменевших каменным трудом, безмолвными шеренгами пестрых плахт и панев, оставшихся от русской старины, заполнили коломенскую старину улиц и прошли за гробом до могилы. Скудрин видел за этими колоннами сына Александра, его подвал и пулю в его лоб, себя, свои попранные время и достоинство, сережки и кольца приданого Катерины, закопанные в бане под половицами, свой осьмнадцатый век, свои старость и часы в читальной, где газеты издевались над ним, – за этими колоннами женщин старик слышал дым и грохот динамита, сломанных людей, воду, которая ломает все, – и видел себя за дымом динамита, за потоками воды, за развороченными гранитами, – себя, паршивого старичишку, Бездетовых, Полторака – так же примерно, как на картине Серова, где Петр шагает по Санкт-Питер-бурху. Паршивый старичишка был Петром. Паршивый старичишка вложил свои язвы в революцию, чтобы отплатить за себя, за Александра, за Россию, за вольтеровское свое красное дерево. Провинция, стекая пятками Якова Карповича, уселась на диван. Яков Карпович – жил, наслаждаясь бытием.