Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 4. Волга впадает в Каспийское море
Шрифт:

Евгений Евгеньевич Полторак жил за рвами истории. И он был болен.

Он жил жизнью тех спецов, которые, на чужой глаз, существуют стихиям вопреки. Наряду с десятком промышленных комиссий он был завсегдатаем тех немногих московских кабаков, куда собирались стихийствующие за окопами москвичи, Большой Московской для обедов, актерского кружка в Пименовском (как раз сзади аукциона) для ужинов, фокстротов и рассветных встреч, бегов для воскресных отдыхов, казино для субботних карточных метафизик. Но у Полторака был и дом, как это слово понималось в старину, – жена, дети, горничная в белом фартуке и в прическе, какие носили в начале века, узкий и достойный дома круг друзей, ковры, бронза, картины, красное дерево, гарднеровский сервиз, строгий телефон, который больше отнимал времени на расспросы о том, кто говорит и по какому делу, чем на разговоры. Полторак расточительствовал вне дома и в доме был скуп. Дети учились английскому языку. Гости бывали в доме только по приглашению. Тогда покупались вина, фрукты, икры и осетрины, расставлялись фарфоры, и хозяйка предупреждала о вновь входящем: – «инженер-гидравлик такой-то, беспартийный, но, тсс, близок к ним!..» – Коммунисты в доме Полторака бывали редко, но все же бывали, потому что Полторак считался своим у революции спецом, – Полторак надевал в таких случаях блузу. Жена Полторака старела, уставшая и достойная женщина, спрятанная домом от улиц в расчетах тех трудных рублей, на которые надо было сохранять приличие дома.

Полторак был болен. Он не знал, когда началась его болезнь, и он не знал, как эту болезнь назвать. Он заспешил, его время теснило его. Он не мог оставаться один, он должен был быть всюду. Он хворал женщинами, распоясав свои инстинкты. Он не знал своей болезни. Глаза англичанина Шервуда не стали судьбою в его болезни. И гибель в лугах оказалась логикой вещей. За полторы недели до поездки на строительство из Крыма пришла телеграмма от врача, лечившего сестру жены. Врач телеграфировал по поводу свояченицы: – «положение безнадежно, находим возможным взять больную обратно». – Врачи не любят, когда больные умирают на их руках, по правилам врачебной этики телеграмма значила, что больная умрет со дня на день и ее надо взять от врача, чтобы она умерла на руках близких. Евгений Евгеньевич эту телеграмму спрятал, не показав жене, не находя нужным расстраивать жену и тратить деньги на перевоз умиравшей. Но пришла вторая телеграмма, – «просим поспешить взять больную», – и она попала в руки жены.

Жена больше часа простояла с телеграммой в руках у стола красного дерева, на котором она подписывала обратную расписку, остановив глазами себя и время, – и еще несколько часов она лежала в постели на павловской кровати с грифами, в мокрой от слез подушке, искусанной зубами, утолявшими бессмыслицу и боль смерти: умирала, уходила в бессмыслицу – сестра, единственная, кто осталась в жизни от детства, кто прошел через всю жизнь, что связано любовью семьи, рода, крови.

Евгений Евгеньевич пришел бодрым и усталым, звонил по телефону, не замечая жены.

Жена сказала одеревеневшими губами:

– Умирает.

И жена прижалась к мужу, к родному, чтобы его родным и чужим теплом защитить себя, свое бессилие перед страхом и бессмыслицей.

Жена все же нашла сил пойти и заложить часы и брошку, свое девичье приданое, когда муж сказал, что у него не хватит денег на поездку, – и в этот же вечер Полторак уехал в Крым. Его провожала жена и она купила билет жесткого вагона.

В Подольске Евгений Евгеньевич сменил жесткий вагон на международный. Попутчиком оказался человек, через десяток фраз разговора с которым возникли общие знакомые. Перед сном они ходили в вагон-ресторан, пили белое вино и говорили о русской интеллигенции, превращенной за революцию в спецов, выхолощенной этим обстоятельством, когда общественное служение интеллигенции списано революцией с ее счетов.

От Севастополя до Ялты Полторака нес автомобиль, и Крым был прекрасен. Море, горы, дорога, праздничность людей, июль – оказались чудесными, – и Полторак с трудом собрал брови в скорбь, когда шел к Вере Григорьевне.

Крым преобразил Веру Григорьевну. Полторак нашел ее в кресле на террасе, она заулыбалась, замахала рукою, поцеловала в лоб. Полторак разобрал свои морщины, чтоб стать таким, каким он был всегда.

Она сказала:

– Вот и отлично. Доктор говорит, что я совсем поправилась. Надо ехать в Москву, в санаторий Высокие Горы, мне наложат новый пневмоторакс, новым способом, и потом здесь мне вредит жара. И через месяц я на ногах, – ас осени я вновь на сцене!

Это была первая фраза, которую сказала Вера Григорьевна.

После февраля, когда она уехала в Крым, она очень изменилась – к лучшему. Она загорела, пополнела, у нее появился сизый румянец, ее глаза стали глубже и красивее, и прелестны были синяки под глазами. Кроме перемен физических у нее были перемены психические, которые вдруг заволновали Полторака и понравились ему: Вера Григорьевна потеряла стыд и любознательность, – она почти не спрашивала о Москве, она сразу рассказала, в какие часы мерится температура, как она потеет, как варит ее желудок, что она ест. Она очень обрадовалась родному человеку, она шутила, – Евгений Евгеньевич отвечал ей в тон.

Докторски-озабоченный и озабоченно-шутливый доктор позвал за собой Полторака в парк. На скамеечке в парке доктор сказал, что туберкулез перешел на кишечник, смерть неминуема и сроки ее измеряются днями, если не часами. Полторак опустил глаза, собрал морщины. Доктор глянул иронически, помолчал и пошутил:

– Ну, ну, все там будем!

Полторак улыбнулся, и оба закурили из докторского портсигара.

– Расскажите, что новенького в Москве? – спросил доктор.

В закат Полторак ходил к морю, море синело, на камнях вповалку лежали мужчины и женщины в купальных костюмах. Полторак встретил двух голых знакомых жен инженеров, побеседовал о пустяках, пошутил. Вечер он провел с Верой Григорьевной около ее постели, держал в своих руках ее руку. Поздно вечером, когда Вера Григорьевна заснула, Полторак ходил с доктором, под руководством доктора, в греческий ресторанчик, выпить красного вина, – доктор оказался плохим спутником, а знакомых инженерских жен не нашлось дома.

Наутро Вера Григорьевна и Полторак поехали в Севастополь. В гостинице в Севастополе, где они пережидали часы до поезда, Вера Григорьевна просила Евгения Евгеньевича помочь сделать ей клизму, он ходил в буфет за теплой водой. Поезд из Севастополя к Москве ушел в ночь.

Больная заснула, не раздеваясь, еще на станции, обессиленная автомобилем от Ялты. Купе степенствовало сытой тишиной и лиловым светом ночного рожка. Евгений Евгеньевич бодрствовал, день гор и автомобиля его никак не утомил. Он скучал, пока не заснул вагон, он выходил в коридор покурить, заходил в вагон-ресторан выпить рюмку коньяку. У Джанкоя больная проснулась, попросила воды, сказала, чтобы Евгений Евгеньевич помог ей раздеться. Он стал расшнуровывать ее ботинки, снял чулки. И он почувствовал беспокойные приступы своей болезни, той, которая пришла к нему неизвестно когда.

– Остальное я сниму сама, – сказала она. – Вы придержите меня.

Она сняла кофточку, расстегнула крючки юбки. Евгений Евгеньевич придерживал ее за талию.

– Дайте мне туфли из чемодана и ночную рубашку, – сказала она. – Помогите мне вымыться. Отвернитесь. Дайте полотенце.

Она говорила безразлично, как говорят с врачом, – ей трудно было говорить. Она не могла идти без помощи. Евгений Евгеньевич открыл дверцу умывальной кабины. Она опоясала себя полотенцем и спустила с плеч рубашку, чтобы мыться. Она надела ночное белье. Евгений Евгеньевич отвел ее к постели, уложил, закутал ее ноги простыней. Она попросила пить, поправить подушки, положила руку под голову, улыбнулась, отдыхая. Он сел у ее ног, вымытый, довольный человек, благополучно покойствуя. Около него лежала большая, очень красивая молодая женщина. Он чувствовал, как его руки начинают дрожать. Глаза ее, в отдыхе, следили за купе сквозь полуприкрытые веки, и от нее пахло беспокойными духами. Ночь международного вагона покойно качалась пульманом.

И тогда Евгений Евгеньевич заговорил отличным правозаступником, наклоняясь к Вере Григорьевне, колени которой были у него под руками. Он говорил тем тоном, которым, должно быть, исповедуются, совершеннейшей правдой, совершенной откровенностью. Он был в припадке.

– Что такое любовь, Вера Григорьевна? – и что такое жизнь? – что такое смерть? – кто знает? – и что такое правда? – Я знаю много правд, которые суть неправды! и я знаю очень много неправд, которые становились большими, очень большими справедливостями. Я не говорю о разных там добродетелях, верности, долгах, – все это пустяки перед лицом смерти! – Вы очень больны, Вера Григорьевна, – вы очень больны! – Вы знаете, что вы боретесь – не с болезнью, нет, – но с самой смертью!.. – Смерть – это ничто. Я не верю, чтобы там что-нибудь было, – и вы знаете об этом, Вера Григорьевна. Все правды, все справедливости и всяческие морали – ничто перед смертью, именно потому, что смерть есть ничто, нуль, – а множитель нуль все превращает в самого себя. – что такое любовь, Вера Григорьевна? – Что такое любовь? – Есть много Любовей, одетых всякими правдами. Есть любовь, когда надо тысячи раз повторять имя любимой, и больше ничего. Есть любовь, как молитва. Есть любовь мечтаний. Природа жестока, как смерть. Все эти любови суть интродукция к тому, что единственное дано природой и что замарано нашей моралью, оставшейся от средневекового христианства, – к простой, плотской, физической – я не боюсь слов – к любви, как к физическому наслаждению. Перед нулем смерти – все ерунда, плотская любовь останется до тех пор, пока не пришел нуль, – все остальные правды неправы, кроме этой одной. – Судите меня, но я честен. Я говорю перед лицом смерти, – вы знаете это. Кто знает, что будет с вами через месяц? – я говорю честно, – я хочу целовать ваши руки, ваши глаза, вашу грудь, чтобы ничего не отдавать нулю. Вы женщина, вы прекрасная женщина, несущая счастье. Я хочу, чтобы у вас – у нас – было счастье, физическое счастье, радость, наслаждение, которыми мы борем смерть. Я не боюсь слов и условностей морали. Я хочу целовать вас сейчас же, – для вас. Пусть все это будет вне правд и моралей!..

Евгений Евгеньевич говорил искуснейшим оратором, он опускал глаза и закрывал их ладонью, – и он уже не принадлежал себе. Нежнейше положил он руку на подмышку Веры Григорьевны. Она не оттолкнула его руки. Он положил голову к ней на грудь. Он говорил. Рука ее по-прежнему лежала закинутой за голову. Она закрыла глаза. Он шептал. Она очень тяжело дышала, но сердце ее почти не билось.

– Не целуйте меня, – сказала она, – я заражу вас.

– Чудесная! мы ж сильнее бактерий! – крикнул восторженно он.

Поделиться с друзьями: