Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Да, она любит смерть.

— Разве достаточно любить смерть, — сказала графиня фон В., — чтобы стать убийцей или самоубийцей?

Достаточно того, чтобы любить смерть, — ответил я, — это и есть тайная сущность Ставрогина, таков тайный смысл его ужасной исповеди. Муссолини знает, что его дочь принадлежит к породе Ставрогиных, и боится ее; он приказывает присматривать за ней, хочет знать каждый шаг ее, каждое ее слово, каждую мысль, каждый порок. Он дошел даже до того, что бросил в ее объятия человека из полиции, чтобы иметь, наконец, возможность хотя бы глазами другого следить за своей дочерью в такие минуты, когда она собой не владеет. Что он хотел бы вырвать у нее, так это исповедь Ставрогина. Его единственный враг, его подлинный соперник — это его дочь. Она — его подсознание. Вся черная кровь всех Муссолини течет не в жилах отца, она течет в жилах Эдды. Если бы Муссолини был наследственным монархом, а Эдда — его наследным принцем, он заставил бы ее отречься, чтобы чувствовать себя более уверенно на троне. В конце концов Муссолини счастлив, что его дочь ведет столь беспорядочную жизнь и что столько зла подстерегает ее. Он может царить в мире. Но может ли он мирно спать? Эдда неумолима: она преследует его по ночам. И однажды между этим отцом и этой дочерью прольется кровь…

— Вот романтичная история, — сказала княгиня фон Т. — Разве это не история Эдипа[573]?

— Да, быть может, — ответил я, — в том смысле, в каком тень Эдипа существует также и у Ставрогина.

— Я думаю, что Вы правы, — сказал Дорнберг, — достаточно того, чтобы любить смерть. Один врач из немецкого военного госпиталя в Анакапри, капитан Кифер, был вызван однажды в гостиницу Кизисана, чтобы осмотреть графиню Чиано, которая страдала сильными и упорными головными болями. Таким образом, он получил возможность наблюдать Эдду вблизи. Капитан Кифер — хороший немецкий врач, который умеет смотреть в корень дела и знает, что все болезни таинственны. Он вышел из комнаты графини Чиано глубоко потрясенный. Позже он рассказал, что заметил на ее виске белое пятнышко, похожее на шрам от пистолетного выстрела. Он добавил, что это, несомненно, шрам от того пистолетного выстрела, который она, со временем направит себе в висок.

— Еще одна романтическая история! — воскликнула княгиня фон Т. — Я должна признаться, что эта женщина начинает меня привлекать. Вы на самом деле думаете, что она покончит с собой в тридцать лет?

— Не бойтесь: она покончит с собой в семьдесят лет! — неожиданно сказала Джозефина фон Штум.

Мы все повернулись и посмотрели на нее с изумлением. Все стали смеяться. Я смотрел на нее молча: она была очень бледна и улыбалась.

— Она не принадлежит к породе бабочек, — сказала Джозефина фон Штум презрительно.

Наступило мгновение неприятного молчания.

— Когда я в последний раз возвращалась из Италии, — произнесла, наконец, Вирджиния Казарди, со своим американским акцентом, — я привезла с собой итальянскую бабочку.

— Бабочку? Что за идея! — воскликнула Агата Ратибор, которая выглядела возбужденной и как бы даже оскорбленной.

— Римскую бабочку с Аппиевой дороги, — сказала Вирджиния. Она поведала нам, что эта бабочка опустилась однажды на ее прическу, в то время, как она обедала с несколькими друзьями в этом ресторане, носящем такое странное название, возле могилы Цецилии Метеллы[574].

— Какое же это странное название у ресторана? — спросил Дорнберг.

— Он называется «Oui non si muiore mei»[575] — ответила Вирджиния.

Джофина фон Штум стала смеяться, пристально глядя на меня, а потом она сказала тихим голосом: «Какой ужас!»

— Римская бабочка не такая, как все остальные, — сказала Вирджиния.

Она привезла бабочку из Рима в Берлин на самолете, в картонной коробке, и выпустила ее на свободу в своей спальне. Бабочка стала летать по комнате, потом села на зеркало и оставалась там неподвижно несколько дней, только изредка чуть-чуть двигая своими нежными синими усиками. — Она смотрелась в зеркало, — сказала Вирджиния. Несколько дней спустя, поутру, она нашла ее на стекле зеркала мертвой.

Она утопилась в зеркале, — сказала баронесса Эдельштам.

— Это история нарцисса, — сказала маркиза Теодоли.

— Вы полагаете, что бабочка утопилась? — спросила Вероника.

— Бабочки любят умирать, — сказала Джозефина фон Штум, понизив голос.

Все стали смеяться. Возмущенный этим глупым смехом, я смотрел на Джозефину.

— Ее убило собственное отражение, собственное отражение в зеркале, — сказала графиня Эмо.

— Я думаю, что как раз отражение-то и умерло в первую очередь, — сказала Вирджиния, — это всегда происходит именно так.

— Ее отражение осталось в зеркале, — сказала баронесса Эдельштам. — Бабочка не умерла, она улетела.

— Бабочка! Это красивое слово — бабочка, — произнес Альфиери своим голосом, глупым и любезным. — Вы заметили, что слово «фарфалла»[576] на французском — мужского рода, а на итальянском — женского. В Италии с дамами очень галантны.

— Вы хотите сказать с «бабочками»? — заметила княгиня фон Т.

— По-немецки «бабочка» тоже мужского рода, — сказал Дорнберг. — «Дер Шметтерлинг»[577]. У нас в Германии стремятся превозносить мужской род.

— Дер Криг[578] — война! — сказала маркиза Теодоли.

— Дер Тод[579] — смерть, — сказала Вирджиния Казарди.

— На греческом «смерть» тоже мужского рода, — сказал Дорнберг. Это — бог Танатос.

— Но по-немецки, — заметил я, — «солнце» женского рода: «ди Зонне»[580]. Нельзя понять историю германского народа, если не учитывать, что это история народа, для которого солнце — женского рода.

— Увы! Возможно вы правы, — сказал Дорнберг.

— В чем это Малапарте прав? — спросила Агата с иронией. — Слово «луна» по-немецки мужского рода: «дер Монд»[581]. В равной мере очень важно, чтобы понять историю немецкого народа.

— Разумеется, — ответил Дорнберг, — это тоже очень важно.

— Все, что только есть таинственного у немцев, — сказал я, — все что только есть у них болезненного, все происходит от женского рода солнца — «ди Зонне».

— Да, мы, к несчастью, народ очень женственный, — заключил Дорнберг.

— Кстати о бабочках, — сказал Альфиери, обращаясь ко мне, — ты, кажется, писал в одной из своих книг, что Гитлер — бабочка?

— Нет, — ответил я, — я писал, что Гитлер — женщина.

Все переглянулись с удивлением, несколько смущенные.

— В самом деле, — сказал Альфиери, — мне кажется абсурдным сравнивать Гитлера с бабочкой.

Все рассмеялись, и Вирджиния заявила:

— Мне никогда не пришло бы в голову положить Гитлера между страницами, чтобы его высушить; между страницами «Майн Кампф», точно бабочку. Очень странная идея.

— Это идея школьника, — сказал Дорнберг, улыбаясь в свою бородку фавна.

То был час «Вердункелюнга»[582]. Чтобы полюбоваться замерзшим Ванзее, сверкающим под луной, Альфиери, вместо того, чтобы приказать закрыть окна шторами, распорядился потушить свечи. Призрачный отблеск луны мало-помалу проник в комнату, распространился по хрусталю, фарфору и серебру, как отдаленная музыка. Мы сидели, внимательные и молчаливые, в серебристой полутьме. Слуги ходили вокруг стола тихими шагами в лунном полумраке, этом прустовском полумраке, который казался отраженным «морем, почти превратившимся в простоквашу и голубоватым, точно снятое молоко». Ночь была прозрачная, без ветерка, неподвижные деревья тянулись к бледному небу, снег искрился, сверкающий и голубоватый.

Поделиться с друзьями: