Том 5. Книга 1
Шрифт:
И де Фокса, говорил «да», всегда «да», и время от времени поднимал свой стакан, повторяя: «Малианн». И у него было красное лицо, влажное от пота, неуверенные глаза за запотевшими стеклами его очков. — Остается положиться на Бога! — подумалось мне, когда я поглядел на него.
Было, должно быть, около полуночи. Солнце, окруженное легкой дымкой тумана, сверкало на горизонте, как апельсин в шелковистой бумаге. Призрачный свет севера с ледяной резкостью проникал через раскрытые окна, заливал ослепительным блеском, словно хирургическую операционную, большой зал, отделанный в финском ультрамодернистском стиле — с низким потолком, стенами, окрашенными белой краской, паркетом из розоватой березы, где мы с шести часов сидели вокруг стола. Большие прямоугольные окна, узкие и длинные, открывали вид на обширные долины Кеми[590] и Уны и лесистый горизонт Унасваара; на стенах несколько старых «рийа» — этих паласов, которые финские пастухи и крестьяне ткут на своих примитивных станках, а также эстампы шведских художников Шёльдебрандта и Авиллина и француза — виконта де Бомона. Среди прочих здесь висел один рийа большой ценности, на котором были вышиты деревья, северные олени, луки и стрелы, — розовые, серые, зеленые черные; другой, тоже очень редкий, на котором преобладали цвета белый, розовый, зеленый и каштановый, находился рядом. Эстампы представляли пейзажи Остенботнии[591] и Лапландии[592], скачки в Оулу[593], в Кеми и Унасе, перспективный вид порта в Тёрне и Тори до Рованиеми[594]. В конце XVIII и начале прошлого века, когда Шёльдебрандт, Авиллин и виконт де Бомон гравировали на меди эти чудесные доски, Рованиеми был всего лишь большим селением финских пионеров — оленьих пастухов и лапландских рыбаков, живших в маленьких рубленых домиках из сосновых бревен, окруженных со всех сторон высокими заборами. Все селение жалось вокруг Тори — кладбища и красивой деревенской церкви, окрашенной в серый цвет, которую итальянский архитектор Басси создал в этом неоклассическом стиле, шведском по своему происхождению, но включившем в себя элементы французского стиля Луи XV и русского Екатерининской эпохи, который узнаешь в покрытой белым лаком мебели старых финских домов Северной Остенботиин и Лапландии. Между окон и над дверями залы висели старинные «пуукко» с клинками, украшенными насечкой, и костяными рукоятками, одетыми шкурой северного оленя с шерстью короткой и нежной. У каждого из сотрапезников тоже был на поясе свой «пуукко».
Губернатор сидел во главе стола, на стуле, покрытом шкурой белого медведя. А я сидел — бог весть почему — справа от губернатора, испанский посол, граф Огюстен де Фокса, сидел — бог весть почему — слева от него. — «Это не из-за меня, ты понимаешь, — говорил он мне, — это из-за Испании». Титус Михайлеско был пьян, он говорил испанцу: — «Ах, это из-за испанцев! Не правда ли! Из-за твоих испанцев?» Я пытался его успокоить: — «Это не моя вина», — говорил я. — «Ты же представляешь Италию, ты? А если так? Почему ты сидишь от него справа? Нет, он представляет своих итальянцев, не правда ли Малапарте, ты представляешь своих итальянцев твоих!»
— Замолчи! — отвечал Титусу Огюстен. — Я обожаю разговоры пьяных и я слушал Михайлеску и де Фокса, спорящих между собой с подавленной и церемонной яростью пьяниц. — Не лезь в бутылку, губернатор левша! — говорил Михайлеску. — Ты ошибаешься, он не левша, он косоглазый, — отвечал де Фокса. — А! Если он косоглазый, это совсем другое дело, ты должен был протестовать, — возражал Михайлеску. — Ты думаешь, что он косит глазом нарочно, чтобы сажать меня с левой стороны от себя? — спрашивал де Фокса. — Конечно же, он косит нарочно! — отвечал Михайлеску. Тогда граф Огюстен де Фокса, посол Испании, — обратился к Каарло Хиллла, губернатору Лапландии, и сказал: «Господин губернатор, я сижу слева от вас, я не на своем месте». Губернатор в полном удивлении посмотрел на него: «Как? Вы не на своем месте?» Де Фокса слегка наклонился: «Вы не находите, — ответил он, — что мне следовало бы сидеть на месте господина Малапарте?» Губернатор смотрел на него ошеломленный, потом он обратился ко мне: — Как? — сказал он. — Вы хотите поменяться местами? Все стали с удивлением смотреть на меня. — Но вовсе нет! — ответил я. — Я сижу на своем месте. — Вы видите сами, — сказал губернатор с торжествующим видом, обращаясь к испанскому послу, — он на своем месте. Тогда Титус Михайлеско обратился к де Фокса. — Но дорогой мой, разве ты не видишь, что господин губернатор одинаково хорошо владеет и правой и левой рукой? Де Фокса покраснел, протер свои очки салфеткой и смущенно сказал: — Да, ты прав. Я этого не заметил! Я строго посмотрел на Огюстена. — Ты слишком много выпил! — сказал я. — Увы! — ответил де Фокса с глубоким вздохом.
Прошло уже шесть часов с тех пор, как мы сели за стол, и после «крапуйя» — этих красных раков из Кеми, после вкусных шведских закусок, икры, «сийки» и копченых оленьих языков, после капустного супа со свиными шкварками, огромных лососей из Ураса, розовых, как губы девушек, жаркого из оленя, запеченных медвежьих лап, салата из огурцов с сахаром, — после всего этого на туманном горизонте стола, среди опустевших бутылок «снапа», мозельских вин и шато-лафита можно было заметить, наконец, при свете рассветного неба, коньяк. Мы все сидели неподвижно, погруженные в глубокое молчание, наступающее в час коньяка на финских обедах; мы пристально смотрели друг на друга, не прерывая ритуального молчания иначе как для того, чтобы произнести: «Малианн!»
Хотя все мы уже кончили есть, челюсти губернатора Каарло Хиллила продолжали производить постоянный и глухой, почти угрожающий шум. Этот Каарло Хиллила был мужчиной немногим более чем тридцатилетнего возраста, маленького роста, с очень короткой шеей, совершенно терявшейся между плеч. Я смотрел на большие пальцы его рук, атлетические плечи, короткие мускулистые руки. У него были маленькие косящие глазки, размещенные под узким лбом и прикрытые двумя тяжелыми красными веками. У него были темно-русые волосы, вьющиеся, или, скорее, курчавые, не длиннее ногтя. Губы были почти синие, пухлые и потрескавшиеся. Он говорил, нагибая голову и прижимая свой подбородок к груди; время от времени он прикусывал губы, поглядывая исподлобья. В его глазах жил взгляд дикий и хитрый, взгляд короткий и грубый, в котором мелькало что-то возбужденное и жесткое.
— Гиммлер — это гений! — сказал Каарло Хиллиле, ударив кулаком по столу. Он имел в это утро четырехчасовую беседу с Гиммлером и очень этим гордился.
— Хайль Гиммлер! — сказал де Фокса, поднимая стакан.
— Хайль Гиммлер! — повторил Каарло Хиллиле, потом, сурово глядя на меня с видом серьёзного упрека, он добавил: — Вы хотите заставить нас поверить, что вы его встретили, говорили с ним и что вы его не узнали?
— Повторяю вам, я не знал, что это Гиммлер, — ответил я.
Несколькими днями раньше, в холле отеля «Похьянкови» группа немецких офицеров толпилась у входа в кабину лифта. На пороге кабины стоял человек среднего роста, в гитлеровской форме, напоминавший лицом Стравинского[595]; это был мужчина монгольского обличия, с выступающими скулами и близорукими глазами, напоминающими рыбьи глаза, белесоватыми за толстыми стеклами очков, как за стеклами аквариума. У него было странное лицо с выражением жестоким и смутным. Он громко говорил что-то и смеялся. Потом он закрыл решетчатую дверцу лифта и был готов нажать кнопку, когда я подошел, быстрым шагом прокладывая себе дорогу между офицерами, открыл дверцу и проник в кабину прежде, чем офицеры могли бы меня удержать. Субъект в гитлеровской форме предпринял жест, предназначенный к тому чтобы оттолкнуть меня; удивленный, я оттолкнул его сам и, закрыв дверь изнутри, нажал кнопку. Вот так я и очутился в этой железной клетке с глазу на глаз с Гиммлером. Он смотрел на меня с удивлением, быть может, также и с раздражением, был бледен и показался мне обеспокоенным. Укрывшись в углу кабины, он как бы защищался обеими поднятыми руками или готовился отразить какую-то внезапную атаку, глядя на меня своими рыбьими глазами и слегка запыхавшись. Я смотрел на него с удивлением. Сквозь стекла лифта я видел офицеров и нескольких агентов Гестапо, взбегавших вверх по ступеням со всей скоростью, на какую они только были способны, и сталкивавшихся друг с другом на лестничных площадках. Я повернулся к Гиммлеру и извинился, улыбаясь, что нажал на кнопку, не спросив у него предварительно, на каком этаже он хочет остановиться. — На третьем, — сказал он, улыбаясь. Казалось, он стал немного успокаиваться.
— Я тоже, — заявил я, — я выйду на третьем. Лифт остановился. Я открыл дверь и знаком предложил ему выйти первому. Но Гиммлер склонился, указав мне любезным жестом на дверь, и я вышел из лифта первым, на глазах ошеломленных офицеров и агентов Гестапо.
Едва только я лег, накрывшись одеялом, какой-то эсэсовец постучал в мою комнату. Гиммлер приглашал меня выпить пунш в его апартаментах «Гиммлер? Перкеле!» — подумал я. Перкеле — это непроизносимое финское слово, которое означает: дьявол! Гиммлер? Что он от меня хочет? Где я мог с ним повстречаться? Мне ни на миг не приходило в голову, что им и был человек в лифте. Гиммлер! Мне было нелегко снова подняться с постели. Кроме того, это было приглашение. Не приказ. Я просил передать Гиммлеру, что благодарю его за приглашение и прошу меня извинить, но что я смертельно устал и уже лёг. Минуту спустя постучали снова; на этот раз это был агент Гестапо, он принес мне в дар от Гиммлера бутылку коньяка. Я поставил на стол два стакана и предложил выпить агенту Гестапо. — Прозит! — сказал я. — Хайль Гитлер, — ответил агент. — Айн литер, — ответил я в свою очередь. Коридор находился под наблюдением агентов Гестапо, гостиница окружена эсэсовцами, вооруженными автоматами. — Прозит, — сказал я. — Хайль Гитлер! — ответил агент. — Айн литер, — отозвался я. На следующее утро директор гостиницы любезно попросил меня освободить мою комнату. Он перевел меня на первый этаж, в комнату в глубине коридора, с двумя постелями. Другая постель была занята агентом Гестапо.
— Ты напрасно сделал вид, что не узнаешь его, — сказал мой друг Якко Леппо, сверля меня враждебным взглядом.
— Как я мог узнать? Ведь я никогда не видел его.
— Гиммлер — человек выдающийся, чрезвычайно интересный, — сказал Якко Леппо. — Ты должен был принять его приглашение.
— Я не хочу иметь с этим человеком ничего общего, — ответил я.
— Вы ошибаетесь, — сказал губернатор. — Я тоже, прежде, чем узнал его, представлял себе, что Гиммлер — ужасный человек: с пистолетом в правой руке и с хлыстом в левой. После того, как мы проговорили с ним четыре часа, я убедился, что Гиммлер — человек большой культуры, артист, настоящий артист, благородная душа, открытая всем человеческим чувствам. Я скажу больше: это чувствительный человек! (именно так он выразился, губернатор: «чувствительный человек»!). Он добавил, что теперь, когда он близко познакомился с Гиммлером и имел честь говорить с ним в продолжение четырех часов, теперь, если бы ему предстояло изобразить его, он нарисовал бы его с Евангелием в одной руке и молитвенником в другой (именно так сказал губернатор: «с Евангелием в одной руке и с молитвенником в другой!». И он стукнул по столу кулаком.
Де Фокса, Михайлеско и я, мы не могли скрыть уклончивой улыбки. Де Фокса повернулся ко мне и спросил:
— Когда ты встретил его в лифте, что было у него в руках: пистолет и хлыст, или Евангелие и молитвенник?
— У него в руках ничего не было, — ответил я.
— Значит, это был не Гиммлер, это был кто-то другой, — серьезно заметил де Фокса.
— Евангелие и молитвенник, непременно, — сказал губернатор, стукнув по столу кулаком.
— Ты нарочно сделал вид, что не узнал его, — сказал мой друг Якко Леппо, — ты отлично знал, что встретился с Гиммлером.
— Вы избежали серьёзной опасности, — сказал мне губернатор, — некоторые из присутствовавших при этом могли вообразить, что происходит покушение и выстрелить в вас.
— У тебя, вероятно, будут неприятности, — заметил Якко Леппо.
— Малианн! — сказал де Фокса, поднимая бокал.
— Малианн! — ответили все хором.
Сотрапезники сидели очень прямо, плотно прижавшись к спинкам стульев, слегка покачивая головами, как если бы их колебал сильный ветер. Запах коньяка — сухой и сильный — распространился в комнате. Якко Леппо пристально смотрел на де Фокса, Михайлеско и на меня с враждебным пламенем в своих бесцветных глазах. — «Малианн!» — говорил время от времени губернатор Каарло Хиллиле, поднимая свой стакан. — «Малианн!» — отвечали хором остальные. Сквозь стекла больших окон я видел печальный пейзаж, пустынный и безнадежный пейзаж долин Кеми и Уны, эту перспективу чудесной прозрачности и глубины, перспективу теряющихся вдали лесов, вод и небес. Необозримый горизонт, залитый ослепительным светом севера, грубым и чистым, открывался в глубине далеким колыханьем «тунтурит» — этих лесистых возвышенностей, скрывавших в своих влажных складках болота, озера и извилистые русла больших арктических рек. Я смотрел на это небо, пустое и очень высокое, эту мрачную бездну света, подвешенную над сияющим холодом листвы и вод. Вся тайная суть этого призрачного пейзажа была в этом небе, в цвете неба, в этой высокой пустыне, подвешенной вверху и ледяной, сожженной чудесным белым светом с его холодным и мертвым гипсовым оттенком. Под этим небом, в котором бледный диск ночного солнца казался нарисованным на гладкой белой стене, деревья, камни, травы, воды струились подобно странным субстанциям, вялым и клейким, — таким был этот сверкающий гипсовый отблеск севера. В этом блеске, неподвижном и чистом, человеческие лица казались гипсовыми масками, слепыми и немыми. Лица без губ, без глаз, без носов, бесформенные и гладкие гипсовые лица, напоминающие яйцеобразные головы известных сюрреалистических картин де Кирико[596].
На лицах сотрапезников, освещенных, с ледяной грубостью, слепящим светом, лившимся через окна, сохранилось очень мало теней: всего одна капля синевы во взгляде под веками и в складке, отделяющей веко от брови. За исключением этого блика у глаз, свет севера сжигает всякий признак жизни, всякий человеческий признак, и придает живому человеку вид мертвеца. Обратившись к губернатору, я сказал ему, улыбаясь, что его лицо, как и лица остальных, напоминали мне лица солдат, уснувших в Тори в ночь моего прибытия в Рованиеми. Они спали на брошенной на землю соломе и у них были гипсовые лица — без глаз, без губ, без носов, гладкие головы в форме яиц; закрытые глаза этих спящих были зонами, нежными и чувствительными, в которых белый свет лежал, как легкое прикосновение, создавая таким образом маленькое теплое гнездышко, каплю тени. Именно каплю голубизны. Единственным живым местом на этих лицах и была эта капля тени. — «Лицо в форме яйца? У меня тоже лицо в форме яйца?» — спросил губернатор с удивленным и обеспокоенным взглядом, поочередно притрагиваясь к своим глазам, носу, губам. — Да, — сказал я ему, — совсем как яйцо. — Все посмотрели на меня с удивлением и тревогой, притрагиваясь к своим лицам. И тогда я рассказал им о том, что мне довелось увидеть на дороге в Петсамо[597]. Я остановился в Соданкиле[598] светлой ночью; небо было белым, деревья, холмы, дома, — всё казалось гипсовым. Ночное солнце выглядело живым глазом, лишенным ресниц.