Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар
Шрифт:

– К чему бы, а?.. – живу, плутую, гну людей, коплю деньги, сплю с двумя бабами в одном доме, – к чему бы, а?..

– Это, конечно, уж эдак, – отвечал Мишуха.

– Знаю, что эдак. А к чему?.. Ты вот собак душишь, – не страшно? – сколько ведь на тебе собачьих душ, почитай, что на мне человечьих слез, хоть я их и не того, не обожаю… Ну, а ты, кроме собак – с детишками там вроде Никиты Сергеевича, птичек ловишь и ту же собачью породу при себе держишь, спишь с собаками и птицами. Вот этого я не могу понять. Расскажи ты, как это у тебя?..

– Это, конечно, уж эдак, – отвечал Мишуха.

– Ну, вот ты и расскажи, как это эдак. Расскажи про птиц. Я ведь мальчишкой их тоже ловил, а ты до старости возраста ловишь… Ну, расскажи, что ты сегодня делал. Подробно рассказывай, почему ты хоть и собачий душитель, а благородной души человек.

– Да, это конечно… Первый проснулся я, еще затемно, чуть светало. Закурил, услыхали собаки, тоже проснулись, блох половили, поздоровались со мной, сходили на двор до ветру. А еще раньше проснулся Сысой-соловей, клювик почистил, слетал на песочек, водички попил. Я самовар раздул, пошел на огород снасти расставить на птиц, щегол сейчас на лопухи летит… солнце начало подниматься, пузатое…

И Сергей Иванович, не слушая рассказов Мишухи, всхлипывал под коньяк.

Через улицу против Кошкина жил купец Коровкин, в каменном доме за каменным забором. Многое количество лет подряд в шесть часов утра Коровкин выходил во двор, рыкал на ломовых и шел в торговые ряды, в гостиный ряд, открывал торговлю и торговал многими предметами сразу, дугами и хомутами, шлеями и вообще конской сбруей, а также яловочными сапогами и козловыми полусапожками с резиновыми проймами, топорами и лопатами, пилами, боронами, табаком, лампадным маслом, керосином и солью; солью Коровкины торговали еще от тех времен, когда отец, и дед, и прадед держали соляные откупа. на соли Коровкины и прославились. За прилавком у Коровкина горели лампады, Коровкин сидел в конторке, читал газеты и многие книги, тощий старик. Из дома, из-за глухих ворот, когда уезжали ломовые, выходили на улицу – и видны были за забором в саду – на подбор отчаянно толстые и заспанные женщины. «Самой» у «самого» трижды менялись, ибо первые две жены померли бездетными, а третья, последняя, была на тридцать семь лет моложе мужа, родила сына и дочку, Егорушку и Лизу, – молодая жена толстела, как приживалки. На все семейные праздники звал Коровкин в дом к себе духовенство, и в «чистой» зале, вообще нежилой, заставленной фикусами и застланной ковриками, на втором этаже священнослужители служили обедни. Ворота на этот случай не запирались, и соседи могли приходить к Коровкину, помолиться в чистой зале. Для нищих на дворе в такие дни ставился стол с соответствующей случаю пищей, скоромною или постной.

Были в Камынске художники.

Художник Нагорный был чужестранцем. Он появился внезапно. Весною, великим постом он приехал в Камынск, длинноногий, черно- и длинноволосый, с длинной бородой и без усов, с черными глазами, в громадной шляпе. Он обошел город, поднялся на гору, на огороды, долго стоял там, один, опираясь на палку, осматривая пространства, – оттуда прошел к подрядчику Кошкину. Кошкин вместе с ним в санках на добротном полукровном жеребчике возвращался на гору. Ночевал Нагорный в Дворянском Клубе, посылал в полицейское управление паспорт на фамилию Латрыгина. Кошкин двое суток просидел в Дворянском Клубе с Нагорным за чертежами, за эти ж двое суток откупив у огородников все огороды на горе. Латрыгин уехал в Санкт-Петербург и вернулся оттуда с женою, с мольбертами, с красками – на гору, где Кошкин поставил дом с башнею, вокруг которого Кошкин же рассадил дремучий сад. По паспорту жены через полицейское управление узналось, что жена Латрыгина – урожденная баронесса Врангель, с которой венчался художник за неделю до второго приезда в Камынск. Через три месяца по приезде у художника родился первый сын, через пятнадцать месяцев второй. Баронесса гуляла в саду, художник в башне писал рыцарей, похожих на него самого. Никто к ним, они ни к кому не бывали, не было даже писем к ним. Но через семнадцать месяцев, то есть через два месяца после рождения второго ребенка, письма возникли. Почтмейстер разгласил их содержание. Баронесса написала письма тетке в Крым и дяде, военному атташе российского правительства, в Рим. Ответов не последовало. Через месяц баронесса написала еще раз этим же дяде и тете – и брату, в Санкт-Петербург, в гвардейские казармы, прося прощения и умоляя дать денег. Брат перевел по почте, без сопроводительного письма, семьдесят пять рублей. Еще через два месяца баронесса написала вновь, вновь умоляя прощения и сообщив, что она начинает голодать. О муже и детях она ничего не писала. Ответа не было, но были письма из Рима и из Крыма к предводителю дворянства князю Верейскому, содержания которых почтмейстер не разглашал. И пришло письмо из Крыма, на французском языке, – почтмейстер двое суток переводил его со словарем, не перевел, заходил к генералу Федотову, тот выгнал почтмейстера вон и грозил написать губернатору, – к жене фабриканта Шмуцокса почтмейстер пойти постеснялся, перевела классная дама из прогимназии. В письме были тексты тети и дяди – военного атташе, – по совещании всей фамилии решено было простить баронессу с тем, что никто никогда не услышит о ее «фо-па» – «ошибочном шаге», – что о разводе ее с «господином Латрыгиным» фамилия позаботится, что дети ее, к сожалению, уже имеющиеся, должны остаться у господина Латрыгина и им будут посылаемы ежемесячно семьдесят пять рублей, – сама ж баронесса должна проехать в Крым, в родовое имение баронов, и жить там до времени, которое будет указано фамилией впоследствии. И через два года и два месяца после приезда баронесса уехала – без вещей и без детей – в сером пальтецо, под вуалькой, с одною-единственной кожаной сумочкой на ремешке через плечо.

Через два дня после ее отъезда отправился в Москву со своими картинами художник Нагорный – и вернулся через неделю с теми же картинами, картины не продались. Дети остались с нянькой, с громадногрудою огородницей. Через неделю после отъезда баронессы на имя «Его высокоблагородия Господина Латрыгина» пришли по телеграфу семьдесят пять рублей, – и стали приходить ежемесячно. Через десять месяцев после отъезда баронессы у громадногрудой огородницы родился сын – и сыновья стали родиться ежегодно.

Художник Нагорный пошел было с визитами к Верейскому, к Бабенину, к Разбойщину, даже ко Криворотову, – и не привился там, ибо нес в разговорах нечто несообразное с Камынском о неминуемых новых каких-то рыцарских крестовых походах, об аскетизме, о подвиге православия и народности, о венецианских гондолах, о Ренессансе, – а «сам» «жил» с нянькой. Раза два интеллигенты любопытства ради заходили к Нагорному в башню, со стен там свисали перечерненные рыцари в забралах и в замках, небывалые борзые около голой – одной и той же – огородницы-няньки; интеллигенты смотрели недоуменно, говорили о погоде, об англо-бурской войне и о телеграмме Вильгельма Второго бурскому президенту Крюгеру, – а затем интеллигенты исчезали. Нагорный одиночествовал и писал рыцарей. Дети росли, ничему не обучаясь, при огороднице, гоняя по саду собак. В дом на гору привозилась ежемесячно – на семьдесят пять рублей полностью – гречневая каша, мешки от которой художник загрунтовывал под холсты для картин. Раза два в году все же кто-то таинственный покупал рыцарей Нагорного, – он отсылал их почтой в ящиках, и через почту же на все деньги выписывал красок. Дети росли разбойниками.

Единственный дом, где бывал Нагорный, помещался на Подоле: там жил второй в Камынске художник мещанин Полканов.

Сорок лет мещанин Полканов простоял за прилавком, на Подоле же, в своей собственной «Торговле» против кузницы, – продавал мыло, веревки, гвозди, свечи, а впоследствии, когда они появились, – стекла для ламп и керосин. Были у него жена, дети, – померли. И с пятидесяти пяти лет, закрыв «Торговлю», схоронив последнего сына, в совершенном одиночестве, начал Полканов писать картины, разложив скопленные рубли и будущие проценты с них на те же двадцать пять лет, что и Иван Иванович Криворотов, с другим лишь расчетом на каждый месяц, ни больше ни меньше, предрешив, должно быть, помереть не раньше и не позже восьмидесяти лет и до этого ж возраста оставив в расходах рубрику «предвиденные расходы». Дни Полканова в светлом его домике рассчитывались как годы: столько-то на подметание полов, столько-то минут на топку печи, – а все рабочее время – картинам и подготовке материалов для картин. Он склеивал листы ученических тетрадей до толщины ватмана и в размер своей стены. Он рисовал исключительно акварелью и исключительно девушек, приличных, образованных, благородных, в кисейных платьях, с розанчиками. Он только копировал. Он оказался, должно быть, талантливым человеком. Не смущаясь тем, что «Три грации» с яблоком Париса написаны Тицианом, Полканов, никогда не видев красок Тициана и ничего не зная о Парисе, писал граций заново, писал больше года, выписывал не только каждую складку, но каждую петлю на ткани, – и ухитрялся создавать свое ощущение краски.

Два художника – один в широкополой шляпе, безусый и длиннобородый, другой в купеческом сюртучке, оплывший, зеленый, в зеленой щетине седины, – один окончательно обуглившийся от рыцарского творчества, другой в покойствии хитроумия – художники разговаривали об искусстве.

– Гениально! – кричал Нагорный. – Ренессанс!., вы переписываете классиков наново, создавая новую краску…

Полканов посматривал хитроумно, и говорил хитро:

– Что такое есть красота? – красота есть девственность, и не голая, извините, как рисуете вы, а прикрытая скромность. Я вот в Бога веровать перестал, ни во что не верю, – а – рисую, вот, и молюсь сам, чему рисую, и осеняю даже себя крестным знаменем, когда касаюсь кисти…

– Гениально!.. – кричал Нагорный, – и верьте мне, придет час, когда нас откроют, как Рембрандта, когда к нам придут изо всех академий мира…

– Это мне ни к чему-с… – говорил Полканов, – что обо мне другие скажут, извините, мне начихать…

– Как!? Каак!? Король Ричард Второй… вы знаете историю Ричарда?..

– И это опять же мне ни к чему-с…

– Но его крестовые походы!..

За окошками Полканова – на Подоле – проходил большак, мостом перебирался через речку, заплотиненную кошкинской мельницей. У моста располагались кузницы с коновязями, с навозом и с голубями. Большак полз в гору, в Кремль. Крайними на Откосе стояли дома князя Верейского и надворного советника Бабенина, друг против друга. В деревьях меж ними виднелась соборная колокольня. У самого собора, рядом с протоиереем отцом Иоанном, проживал жандармский ротмистр Цветков. Полканов смотрел на мир из-под горы, на гору ходил к одному-единственному человеку – и один-единственный человек, кроме Нагорного, спускался к Полканову на Подол, – жандармский ротмистр Цветков. В домике Полканова Цветков принимал секретных своих агентов, это было официальным поводом дружбы. По профессии Цветков жил уединенно – и еще более уединенно жил потому, что в молодости, надо полагать, хворал сифилисом. Тем не менее он славился по камынским холостякам громадным собранием порнографических картинок и гордился горничными, которые менялись у него каждые две недели, – и называл себя «канцеляристом», что значит в переводе с латинского – «любящий служанок». Полканов к Цвет-кову приходил, чтобы любоваться картинками. Цветков к Полканову – как-никак, в прихожей у Цветкова дежурил жандармский унтер, – приходил, чтоб в тишине полкановского дома и картин наслаждаться устройством так называемых афинских вечеров. В складчину – Полканов брал деньги по рубрике «предвиденные расходы» – Полканов и Цветков требовали себе проституток из публичного дома, тут же с Подола, «с бережка», – требовали, чтобы проститутки раздевались – все четверо пили коньяк, танцевали, – и называлось это у Цветкова – чертогоном.

Художник Нагорный был чужестранцем в Камынске, – но был там и настоящий иностранец, немец, германский подданный Карл Готфридович Шмуцокс, странной фамилии иностранец, ибо точный перевод на русский «Шмуцокс» – значит – «грязный бык», – в переводе на русский фамилия значила Грязнобыков. Жил герр Шмуцокс в особняке за кротегусами, где расположилась настоящая Германия, где по саду среди георгин бегали голые и свирепые доги, меж парников для салатов, в Камынске невиданных, – доги славились свирепостью, как тигры. Немец сторонился русских, русские сторонились немца. Была у немца под городом на Марфином Броде шелкоткацкая фабрика, оставшаяся от крепостной мануфактуры. Герр Карл Шмуцокс из дома своего за голохвостыми догами ездил на Марфин Брод для моциона верхом – на лошади, у которой подстрижены были челка, грива и хвост таким образом, что лошадь начинала походить одновременно на догов и на немца в куцем пиджачке, в крагах, в каскетке, со стеком. Ездил также герр Шмуцокс на Марфин Брод парою в дышлах, если ехала с ним прокатиться семья, жена и единственный сын Леопольд. Ездил же также иной раз и так, что мадам с сыном находились в коляске, а сам герр сопровождал коляску верхом на бесхвостом коне. Дорожки меж георгин во владениях Шмуцокса посыпались песком, и прохожие слышали удары деревянных шаров, это мать с сыном играли в крокет, – и слышались полеты деревянных снарядов, это отец для гимнастики сам с собою упражнялся на кегельбане. Герр Шмуцокс первый вступал в столовую к фриштику, одновременно появлялась жена из своей комнаты, – тогда на минуту входил сын, поцеловать руку папахен и мама, отец целовал сына в лоб, сын откланивался и уходил из столовой. На дубовом столе мама последний раз осматривала кипящий на древесном спирте кофейник, в сухарнице лежал поджаренный и теплый хлеб. Папахен клал себе в первую очередь кусок ветчины, обязательно с салом. С точностью можно было знать – «в этой свинской России» – ни сегодня, ни завтра никто не приедет, никто не позвонит в электрический звонок у парадного. Герр Шмуцокс отлично играл сам с собою в карамболь и в кегли. С женой он играл в шашки. Он, конечно, скучал, герр Шмуцокс. Такие, как он, там и сям пребывали в Российской империи. Они ездили друг к другу – на неделю, не меньше. Когда к Шмуцоксу приезжали гости, – он блаженствовал. Мужчины чистили ружья и примеряли охотничьи костюмы, баварские шляпы с петушиным пером, – мужчины хотели походить на тех первобытных тевтонов, которые воевали Европу. Призывался Мишуха Усачев, и ему наказывалось – по сезону – приготовить шалаши на тетеревов и глухарей, найти лучшее болото с утками, обложить волчью стаю. Верхами, с перьями на шляпах тевтоны отправлялись охотиться. Дамы дома, переодеваясь трижды в день, томно подкрашивая глаза, с утра катались по городу и за городом на русских тройках, торжественно ждали мужей, придумывали развлеченья и кушанья к вечеру. Один раз обедали в саду, другой раз на Козьей горке. Обязательно устраивались костюмированные вечера, где все были в масках. И ездили, конечно, на Марфин Брод, на фабрику, где гости не ходили, конечно, по корпусам, но в конторе, как в лесной сторожке, пили прохладительные напитки, иной раз шампанское, и любовались кусками отличных шелков – «французскими» для продажи в России, «азиатскими» для экспорта в Европу. У фрау Шмуцокс в эти дни особенно глубоки были глаза. Герр был активен и весел.

Блаженных же в городе, кроме Мишухи Усачева, было еще двое. Один назывался – Пенсионер, а другой Тига-Гога. Пенсионер и был пенсионером, бывший чиновник, явно хворавший сифилисом, разбитый параличом до косноязычия, до невозможности найти в пенсионерском лице человеческого смысла. Скорченный, с мертвыми пальцами, он получал тридцать восемь рублей пенсии, громадные деньги по мещанскому быту, и переселялся из комнаты в комнату от одного до другого мещанского дома и от одного до другого скандала, когда нападал пенсионер на кого-нибудь из домовладелиц в поисках женской нежности. Тига-Гога от рождения был идиотом, волосатый полунемой, умевший только есть и бояться.

Поделиться с друзьями: