Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар
Шрифт:
Андрей, ушед от Шмуцокса смятенный делами друга, пошел на Откос, чтобы проветрить мозги. Луна светила простором, мороз разбрасывал алмазы по снегу и шелестел шагами Андрея. Тень Андрея сиротливой собачкой вертелась у ног Андрея, – такою же сиротливой, как мысли Андрея. Андрей на самом деле ничего не понимал и мучился. Смерть друга ему казалась реальною, он не хотел смерти друга, он физически чувствовал приближение смерти в его компанию и испытывал страх смерти, такой же гнусный, как этот его вечерний с Леопольдом разговор. Это было так же страшно, как кошачьи глаза в амбаре. Здоровым телом, мурашками по позвонку он чувствовал противоестественность и мерзость. Тишина комнаты Леопольда, разговоры – здесь на Откосе – казались Андрею страшными, как капли осеннего дождя у бродяги за воротником. Андрей целовал Леопольда – и здоровым телом ощущал, что ему противно целовать этого красивого юношу, точно Леопольд – гнилой внутри. Страшнее, чем поцеловать бы Валентину Александровну, пудреную лягушку. Кроме всего прочего, Андрей чувствовал на себе ответственность за друга, – и ему хотелось играть роль героя, чего он не замечал, конечно.
Андрей долго стоял на Откосе, смотрел в снега за Подол и повторял вслух:
– Должен застрелиться. Нет. Должен застрелиться. Нет…
Андрей заснул у себя в чулане не раздеваясь и проснулся наутро в головной боли, в придавленности, в ощущениях страшного и нечистоты, когда лучше и не просыпаться, – в тех же ощущениях, как первое утро Чертановской школы. Он проснулся с решением, как тогда в Чертанове о новой жизни, – да, пусть Леопольд стреляется, – но в подсознании он ощутил, как и в Чертанове, что этого не будет, не бывает, его не послушают, а дружба – дружба кончена, тошнотно увидеть Леопольда и очень любопытно с ним поговорить еще раз на столь необыденные разговорные темы. С фрау Шмуцокс было условлено еще вчера, когда она приходила к Андрею, что наутро он не пойдет в гимназию, герр Шмуцокс уедет с десятичасовым поездом в Москву и он, Андрей, придет к фрау Шмуцокс в половине одиннадцатого, когда никого не будет дома. Андрей пошел мыться, мылся холодной водою, полагал, что промораживает мозги. Домашним он сказался нездоровым, отец, доктор Иван Иванович, посмотрел его язык, пощупал пульс, определил, –
– Да, небольшой налетец на языке. Прими касторку.
В половине одиннадцатого, пробираясь задними переулочками, чтобы не заметили случайно гимназические надзиратели, Андрей пришел к фрау Шмуцокс. Он готовил речь, – и сказал совсем не то, что заготовил. Вдруг к ужасу своему он рассказал все, как было на самом деле, – говорил и ужасался тому, что говорил, – ужасался и злился, потому что ужасался, – захлебывался и говорил бессвязно, все по очереди.
Закончил он злобно:
– Я предаю друга, мне нельзя теперь с ним встречаться, я дал честное слово, что все будет втайне. Ему надо застрелиться и больше ничего, и пусть стреляется. Это касается именно вас. Я снимаю с себя ответственность за его смерть. Он любит вас, как женщину, он подглядывал за вами в ванной, он ревнует вас к Карлу Готфридовичу. Прощайте! – вам тоже надо застрелиться. Прощайте. Ему надо застрелиться!.. – пусть стреляется!..
Андрей стоял посреди комнаты, когда говорил это.
Он выбежал вон из комнаты, шмыгая носом, всовывал ноги в калоши и никак не мог всунуть. Фрау Шмуцокс не заметила, как убежал Андрей. Она опомнилась, когда Андрей хлопнул парадной дверью. Она побежала за ним и догнала его у калитки на улицу, крикнула, как кухарка:
– Вы никогда, никому не смеете говорить об этом!..
Она спохватилась, она съежилась, она сказала лирически:
– Да-да, Андрюша, это очень страшно. Никогда не говорите, никому не говорите об этом… Знайте, – я ваш друг, если даже вы потеряете дружбу Лео…
Голова фрау Шмуцокс поникла, плечи ее опустились. Она улыбнулась, как улыбаются во сне. Брови ее опали в бессилии – и сразу же собрались в строгости и решимости. Раздумье сменило улыбку – и опять пришла улыбка, как во сне. Андрею показалось, что фрау Шмуцокс совершенно голая, – он крикнул:
– Мария Адольфовна! на улице мороз, вы раздетая, идите домой!..
Фрау Шмуцокс подняла голову в гордости, неизвестно зачем поднялась на цыпочках, – крикнула почти озорно:
– Никогда, никому, Андрюша!..
И фрау Шмуцокс громко хлопнула калиткой, оставив Андрея на улице, Андрей ощутил себя мусором, выметенным за калитку.
Домой возвратился Андрей действительно полубольным и залег в постель. Он попросил маму, как в детстве, почитать ему вслух. Вечером он приставал к отцу, чтобы отец поиграл с ним в шахматы. Перед сном мама на кухне заготавливала тесто на завтрашние блины, отец и сын толкались около мамы. Доктор Иван Иванович доказывал кухарке, что осьмушку дрожжей положить в тесто иль целый фунт – безразлично, так как дрожжи есть не что иное, как грибки, и размножаются с молниеносной быстротой. Наутро в гимназии ни слова не сказал Андрей Леопольду и ни слова не сказал Леопольд Андрею.
Доктор Иван Иванович заметил дня через два, что сын его Андрюша явно похудел, и в сумерки подсел к Андрею для душевного разговора. Он поговорил о гимназии и вообще о жизни, – «жизнь – это борьба», говорил Иван Иванович, но жизнь есть также «постепенное развитие», – затем Иван Иванович заговорил о сущности дела, –
– Я замечаю, сынок, – сказал Иван Иванович, – что твои настроения связаны с фотографией, которая висит около твоего стола… Ну, с фотографией барышни Верейской… Я опускаю то обстоятельство, что ты сын лекаря и имеешь гордость русского разночинца, а она феодальная княжна, феодально воспитываемая, то есть вы не пара друг другу. Я хочу говорить о другом, о любви. Любовь есть естественная потребность организма. Когда ты не голоден, естественно, ты не хочешь есть, – то есть ты хочешь есть, когда в этом потребность. Так и любовь… Ты не сердись на меня, сынок, я бы снял эту фотографию со стены, чтобы она тебя не волновала…
На масленице были балы, спектакли и вечеринки. К концу масленицы любопытство у Андрея по поводу того, что делается в доме Шмуцоксов, взяло верх над всем остальным, – и к этому времени прошла неделя, оговоренная Андреем и Леопольдом на раздумье перед самоубийством. В гимназии был бал.
Андрей остановил Леопольда в пустом коридоре и сказал заговорщиком:
– Сегодня ровно неделя…
– Какая? – спросил Леопольд.
– После нашего разговора…
– Какого? – спросил Леопольд.
– Ну… о самоубийстве…
– Ах, да, – сказал Леопольд и взял Андрея под руку. – Давай условимся никогда больше об этом не говорить. И это должно остаться тайной для всех.
Леопольд пошел в танцевальный зал.
В тот вечер нашла на Камынск – последняя, предмартовская – метель, сыпала снегом, выла ветрами, заметала дороги, дома, улицы. Бал закончился в час ночи, великий пост уже начался час тому назад. За Леопольдом приехали сани с медвежьим пологом, кучер ожидал его в раздевальной с кенгуровой шубой.
Дом Шмуцоксов выл трубами и чердаком в метельной ночи, крепко натопленный. Дом пребывал во мраке. По крыше, по стенам бегал, плакал, кричал ветер. Леопольд приехал, когда дом уже спал. Он быстро прошел в ванную и затем к себе в комнату. Дом заглохнул. Из спальни, со свечою в руке, без пледа, в ночном халате, вышла фрау Шмуцокс. Она обошла дом, все комнаты, кухню, заглянула в каморку к кучеру и дворнику, в каморку к женской прислуге. Она плотно прикрыла двери из кухни в коридор, из коридора в столовую. Движения ее были действенны. В столовой потухла свеча. Скрипнула половица на пороге в комнату Леопольда. От кровати Леопольда светился огонек папиросы. Огонек папиросы полетел в угол к печке. – Иди сюда, мама…
За день до бала в мужской гимназии был бал у гимназисток. На балу были и Иван Кошкин, и Валентина Александровна Гоголева, учительница французского языка. – Тогда, после истории с бойкотом Андрея Криворотова, когда погибла дружба Андрея и Ивана, – дружба Ивана и Валентины Александровны упрочилась. Бойкот был предложен Иваном, – не потому ли, что именно Иван оставлял за собою Валентину Александровну?.. Валентина Александровна на самом деле жила в жестоком одиночестве и на самом деле недействительной жизнью, из молодых да ранняя. Учительница грамматики и правильного произношения слов по-французски, она хотела поэзии, – обыкновенная, она хотела необыкновенного, как многие интеллигенты тех лет, – одинокая, она боялась одиночества по законам тех лет, – некрасивая, она хотела красоты, как каждый, и добивалась ее, как умела, краскою на губах и картинками Гойи, – как у многих в те годы, ее понятия о чести походили на чемодан книг, прочитанных в свое время по указанию родителей, но не перечитанных теперь и не освоенных, оставшихся в чемодане за неупотреблением при наличии – Ницше, предположим. И все же Валентина Александровна жила в реальной жизни и, презирая ее, тем не менее не могла не хотеть реальностей и не ограничиваться ими. Она съехала с квартиры Шиллеров-Хейфеца сейчас же после «пфимфы» педагогического совета и поселилась на краю города в пятиокон-ном домике, где парадный вход принадлежал только ей, у вдовы-мещанки, уши которой ничего лишнего не слушали по своему вдовьему опыту, – Валентина Александровна знала, конечно, что не совсем уж неправ был на педагогическом совете доктор Криворотов, а она хотела для себя свободной жизни так, как понимала, подсмотренную в петербургской «Бродячей собаке». Из Москвы Валентина Александровна получила, наконец, пианино, вскоре после «пфимфы». Две ее светлых комнаты, с отдельным входом, построенные некогда для пригородно-огородного мещанского бытия с лежанкой и заваленкой, украшенные ныне Гойей и Матиссом, – не стали камынской «Бродячей собакой», – и не стали людными. Единственный, кто бывал у нее, – это Иван Кошкин. Он умел приходить так, и к этому привыкла Валентина Александровна, – что об этом никто не знал. В гимназии Иван был почтительным гимназистом, с которым после «пфимфы» Валентина Александровна здоровалась так же сухо, как с Андреем… – Был вечер. Иван пришел так бесшумно, что не слыхала, должно быть, даже вдова. Занавески были плотно опущены. Валентина Александровна варила кофе, и они, она и Иван, выпили чуть-чуть ликера. Валентина Александровна играла Скрябина, – Валентина Александровна принадлежала к той категории людей, музыка для которых ощутима, как слова, как краска, как вещи, – и для которых – музыка ж уничтожает вещи, краски, слова. Это уже не первый раз Валентина Александровна играла Ивану, и Иван следил за ее игрою. Иван сидел на диване, Валентина Александровна сидела на припианинном вертящемся табурете, играя. Иван подошел сзади к Валентине Александровне, коснувшись обеими своими руками ее плечей, – она продолжала играть. Иван повернул Валентину Александровну на табурете лицом к себе. Лица оказались рядом. Глаза Ивана глядели покойны и ясны, Валентине Александровне они показались жестокими и горящими. В глазах Валентины Александровны были – ужас, счастье и покорность. Она поднялась с табурета. Иван обнял ее за талию и притянул к себе.