Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар
Шрифт:
Эти записи в общей тетради Андрея располагались между черновыми решениями алгебраических задач, записей о заданном и прочем, – Андрей не успевал приспособить отдельную тетрадь для дневника.
Весна пришла к лету, гимназисты перешли в восьмой класс. Весной в тот год – 4-го апреля 1912-го года – на приисках русско-английского золотопромышленного общества «Лена-Гольдфильдс» – в гробовой российской тишине – прогремели залпы Ленского расстрела, когда солдатами было убито пятьсот человек рабочих. Наступило глубочайшее камынское лето… Все это было на самом деле, – на самом деле гимназистка Полочанская ударила Андрея по лицу, когда он хотел с ней поступить так, как учил Иван Кошкин, на самом деле Андрей неудачно таскался на Подол за дочерью огородника Потапова, пока Потапов не погрозился поленом переломать ноги и Андрею, и своей собственной дочери, на самом деле Андрей таскал водку в чертановские женские железнодорожные казармы. Было глушайшее камынское лето, когда время отчаянно пустовало. И пришла осень.
С тех пор, как Андрей жил у Григория Васильевича Соснина в дни ухода из отцовского дома, Андрей ни разу не был ни у Григория Васильевича, ни у Анны. Анну он избегал. И в осенний вечер Андрей пришел к Анне, подобранным, деловым, неразговорчивым, – пришел без дела, присел, говорил о второстепенностях, по малкивал.
– Как поживаешь? – спросил Андрей.
– А – ты?
– Я? – так, ничего… Как поживает Григорий Васильевич?
– По-прежнему.
– Давай, сходим к нему.
– Что же, сходим, ты когда собираешься?
– А пойдем сейчас…
Анна согласилась. Они пошли. В школе у Григория Васильевича ничто не изменилось за год. Анна по-прежнему была своим человеком. Андрей говорил односложно, ничего не рассказывал, отмалчивался, – точно следил за Григорием Васильевичем и Анной, – но по своей инициативе спрашивал, не надо ли принести воды и дров, накидать с сеновала сена? – поджаривал шкварки, наливал в лампу керосин, стараясь быть совсем домашним и незаметным. Григорий Васильевич был, как всегда. Уходя вместе с Анной, Андрей спросил:
– Можно мне еще как-нибудь зайти к вам и даже пожить у вас несколько дней? – без скандала, конечно, – я от вас ходил бы в гимназию, но вечера и ночи проводил бы у вас, и к нам приходила бы Анна… Мой отец, я уверен, не будет возражать.
– Приходи, – сказал Григорий Васильевич.
Андрей ушел вместе с Анной, провожал ее до дому и всю дорогу молчал.
Через день он опять зашел к Анне, и вместе они пошли к Григорию Васильевичу. Как в первый раз, Андрей отмалчивался и натаскивал в бочонок на кухню воды. Он ушел вместе с Анной.
И опять через день он пришел к Анне, чтобы вместе идти к Григорию Васильевичу.
Он был заметно неровен в этот вечер. Он молчал еще больше, чем первый и второй раз, когда бывал у Григория Васильевича, – но первое, сказанное им, было о том, что он, если позволит Григорий Васильевич, останется сегодня ночевать в школе, чтоб Анна не беспокоилась, он ее проводит и по дороге предупредит дома, чтоб не беспокоились о нем. Торопясь, он натаскивал воды и дров, он затопил плиту. И за ужином, за кашей со шкварками и со стаканом молока, Андрей вдруг заговорил. Разговор был случаен, – случайно вспомнили о грибах, и Григорий Васильевич, рассказывая о том, как в детстве он любил собирать грибы, вставая вместе с бабушкой до рассвета, вдруг сам себе задал вопрос:
– А почему, собственно, у настоящих грибников обязательно полагается вставать на рассвете? – действительно, обязательно на рассвете, хотя можно собирать грибы и выспавшись… действительно, такая традиция, – почему?..
И Андрей вдруг сказал, громче, чем следовало бы в этом разговоре о грибах за кашей, взволнованно:
– Я не случайно не был целый год – ни у вас, Григорий Васильевич, ни у тебя, Анна, хотя я очень, очень благодарен вам обоим и все время помнил это чувство благодарности… Тогда, в тот день, когда за мною приехали сюда гимназисты и повезли в гимназию, а домашние встретили дома с пирогами, когда я мог бы чувствовать себя счастливым и на самом деле все старались делать мне только приятное, и мне все было приятно, – дома тогда вечером, засыпая, я вдруг ощутил, что все же где-то я негодяй, все кругом негодяйство и негодяйство, в частности, то, что я, обрадовавшись, ушел от вас в старую жизнь. Мне было очень хорошо дома – и это было уже негодяйством. И я ощутил тогда еще второе, а именно то, что до тех пор, пока это ощущение негодяйства не покинет меня, не будет мною объяснено, до тех пор я не могу встретить вас – ни вас, Григорий Васильевич, ни тебя, Анна, – поэтому ж тогда я не написал Климу. Это было совершенно осознанное ощущение… И – вот, я пришел к вам, извините меня. Впрочем, извинения ни к чему. Я не буду рассказывать обо всем, что было со мною, это неважно. Я скажу, что главный мой враг – это я сам себе. Но и это неважно. Тогда я не мог определить, почему я ощущаю негодяйство и почему я негодяй. Теперь я знаю о негодяйстве. Это – вся наша жизнь, все кругом в нашей жизни, все. Кроме этого, я ничего не знаю. Что мне делать?.. Папа, прочитав «Город желтого дьявола», говорит опять, как до революции Пятого года, о новом типе «критически мыслящей личности», что каждый в отдельности должен делать добрые дела, самоусовершенствоваться, – но это тоже негодяйство!.. – я это очень хорошо испытал на себе. И я знаю, почему мне стыдно было приходить к вам, – я принимал ту жизнь, которая была негодяйством, я убежал в нее от своей совести и от своего ощущения справедливости, которые были чисты у меня в соляном амбаре, – помните, с кошкой, – и были чисты у вас в библиотечной комнате на диване, где по стенам хлестал голый ветер… Я не знаю, почему так получилось. Наверное, вы здесь ни при чем, но просто отсюда я мог бы начать новую жизнь по моим ощущениям справедливости… и мне хочется опять остаться одному на вашем диване, слушать ветер и подумать, потому что так, как было в этот год, так дальше быть не может!.. Мне это очень хотелось сказать вам. Я должен сейчас или уже никогда окончательно решить, где я, но пока я знаю только то, что я ничего не знаю… А грибы, – действительно, почему грибы полагается собирать только на рассвете?..
Анна слушала удивленно. Григорий Васильевич был медленен и покоен, как всегда. Он принялся за свою недоеденную кашу, ел и съел ее медленно, в общем молчании.
– Ну-с… – сказал в раздумий Григорий Васильевич. – Нам действительно надо с тобой поговорить, но сразу я не могу передать тебе все мои мысли… Обо всем этом надо говорить не сразу. Ты – обязательно оставайся, поживи у меня. Обязательно поговорим – и много.
Вечер прошел в случайных разговорах. Андрей провожал Анну, заходил домой и вернулся к Григорию Васильевичу. За стенами в библиотечной комнате шумел ветер. Андрей улегся на диван, у изголовья поставив лампу, раскрыл книгу, не читал, слушал тишину. Перед сном Григорий Васильевич пришел к Андрею с книгою в руках, присел на краешек дивана, помолчал.
– Ты не читал этой книги?
– Нет.
– Прочти до наших разговоров. Начинай со второй главы, затем прочитаешь и первую. Начинай сегодня же…
За стенами шумел ветер, приходивший с полевого простора…
…Сорок пять лет назад от 1912 года – в апреле 1867-го – Маркс писал:
«В прошлую среду я выехал на пароходе из Лондона и в бурю и непогоду добрался в пятницу до Гамбурга, чтобы передать там г. Мейснеру рукопись первого тома. К печатанию приступили в начале этой недели, так что первый том появится в конце мая… Это, бесспорно, самый страшный удар, который когда-либо пущен в голову буржуа»…
– так писал Маркс по поводу книги, на осуществление которой он потратил двадцать один год своей жизни, когда, по существу говоря, он жил в Британском музее, уходя туда утром и приходя домой после закрытия музея, когда дети его уже спали, – когда для осуществления этой книги он брал все лучшее знание на земном шаре… его дети называли его – Мавром, – он знал и изучил все лучшее в мире, но он же говорил, что –
«дети должны воспитывать родителей».
…И три года назад от 1912-го – в 1909-м – в Сольвычегодске, в сольвычегодской тюрьме 1-я рота Сальянского полка избивала палками ссыльных и заключенных людей по законам Российской империи расправы с честными. По законам это называлось проведением «сквозь строй», – солдаты со шпицрутенами в руках становились двумя шеренгами, между этих шеренг проходил человек (или его вели, если он противился, или его тащили, если он падал, забитый), каждый солдат по очереди бил человека что есть силы шпицрутеном, то есть палкою. И в сольвычегодской тюрьме – ссыльный, человек громадной убежденности, громадной воли и громадного презрения к империи – прошел сквозь строй 1-й роты Сальянского полка – медленным шагом – с открытою книгой, с тем томом, по поводу которого Маркс писал, что –
«Это, бесспорно, самый страшный удар, который когда-либо пущен в голову буржуа».
Григорий Васильевич дал прочитать Андрею – «Капитал» Маркса. Это было вторым рождением Андрея. Все заново получало смысл, и все в мире становилось на свои места. За бревенчатыми школьными стенами шумел ветер в ночи, в ночах, с пустых полей, – но там уже не было пустоты и не было мрака, – пустота заполнялась не только знанием, но образами. Конечно, не Иван, Петр, Сидор должны проделывать себе новые дорожки, но надо уничтожить все старые пути, чтобы все шли новыми дорогами. Я, я, я, которое угнетало Андрея, уже не болталось в пустоте по ветру, – был товарищ, товарищ с большой буквы, великий товарищ – пролетариат, – и, стало быть, было действие, громадное поле для действия в убежденности. Все становилось на свои места, – не только он сам, Андрей, не только люди и человеческие отношения в Камынске и по всей земле, но – время, честь, долг и – дела, дела!..
Андрей прожил у Григория Васильевича три недели. Григорию Васильевичу многих трудов стоило сделать так, чтобы Андрей оставался в режиме. Андрей едва удерживался, чтобы молчать. Андрей едва удерживался, чтобы не начинать – действовать – сейчас же. Андрей вдруг вновь весело заговорил с товарищами в классе, – это были случайные слова и разговоры, но они освещались новым светом, – и Иосиф Шиллер, немудрящий человек, однажды сказал Андрею, –
– Черт тебя знает, ты знаешь, кого ты стал мне напоминать? – и даже не могу понять – чем?