ЖАНРЫ

Том 6. Статьи, очерки, путевые заметки
Шрифт:

Основными свойствами своей благоволительной к миру души Куприн занимает особое место среди русских художников прозы, ныне живущих в Париже.

Мережковский – книгочей, письменный человек. Мало кто из современных художников не книгочей. Это свойство нашей эпохи, само по себе не хорошее и не плохое, в зависимости от других сопутствующих черт художника. Есть некоторая поговорка: когда сядешь есть, не закрыв книги, заешь память. Кажется мне, что Мережковский никогда не закрывает книги, и еще в петербургской юности своей он заел ту свою память, которая нам помогает вспоминать наши довременные дни и быть первозданно-свежими, когда мы говорим о том, что любим. Писания Мережковского – изводные, производные; в них нет свежего пения и брызганья ключа, пробившегося из-под земли и весело орошающего серебряными каплями соседние травы и мхи.

Зинаида Гиппиус – любопытна, как поэт, и слишком маленькое явление, как прозаик. Притом же в прозе, забывая свою способность быть отъединенно правдивой в поэзии, она постоянно задается целями произвольными и, в сущности, чуждыми литературе, как таковой.

Гребенщиков – принес из своей Сибири крепкий запах лесной глуши, но он еще не устоялся, и стрелы его лука не всякую дичь умеют пронзить. Нельзя, однако, обойти молчанием, что именно он иногда родственен Куприну мастерским своим умением постичь и нарисовать зверя.

Шмелев – производит на меня впечатление – в хорошем смысле одержимого. Что-то глубоко его пронзило, и, пока он одержим этой пронзенностью, он находит сильные слова и образы. Но вот одержимость покидает его, и он становится мелководным, слова становятся ненужными и бесцветными. Отсутствует некий внутренний стержень.

Бунин – часто очарователен, иногда силен, почти никогда не могуч. Когда о нем говорят, любят повторять, что он скуп в выборе слов, художественно скуп. Но нет, это не то. Часто он скуп художественно, весьма нередко он скуп от скудости. Он вовсе не может, так, ни с того ни с сего, опустить руку в богатый старинный сундук, вынуть оттуда, не жалея, целую пригоршню яхонтов и разбросать их, чтоб они горели и светили. Куприн – благорастворенный воздух весны и естественное благоволие высокого и широкого жаркого лета. Бунин – терпкий воздух осени. Это я тоже очень люблю, и есть в осени свои чарования. Никогда, однако, в ней не зацвести белоснежным колокольчикам ландышей, которые нужны и любы всем влюбленным и приближающимся к влюбленности.

Куприн – страстно любит мир животных, мир птиц, и животные приходят к нему, прикасаются к его душе, – собака, когда мы ее любим, не только целует нашу руку, она и входит в нашу душу, и бегает в нашей душе с таким звонким лаем, что мы становимся веселыми, как утренние охотники в тот час жизни, который называется Юность. Птицы прилетают к Куприну, и на склоне дня, – час, когда сущность ночи начинает входит в сущность дня, и в этом есть обручение души с тем, что прошло, и с тем, что будет, – птицы легким посвистом рассказывают внимательному свою сказку.

В благорастворении воздуха дышут все травы и рассказывают тайну леса и луга. В мировом благорасположении художественной души раскрывается тайна существ и замыкается в четкие образы. Кто прочитал однажды такие рассказы Куприна, как «Пегие лошади» и «Козлиная жизнь», тот не забудет их никогда. «Золотой петух» – новый подвиг художественного достижения в тайновидении плоти, превращающейся в дух, в состоянии благоговейного вдохновения.

Когда 15-го апреля нынешнего года друзья Александра Ивановича Куприна выступали один за другим на его вечере, в зале, которая не могла вместить всех желавших слушать его и о нем, я произнес, обращаясь к нему, мою импровизацию, где пытался воплотить именно ту черту Куприна, которая близит его к царству природы.

Средь птиц мне кондор всех милее, Летает в сини выше всех. Средь девушек – чей веселее Звенит, как колокольчик, смех. Среди зверей, – их в мире много, Издревле вестников огня, – Люблю всегда любимца Бога, Полетно-быстрого коня. Средь рыб, что в водах пропадая, Мелькают там и манят тут, Люба мне рыбка золотая, Вплывает в сказку, точно в пруд. Среди деревьев – дуб зеленый, Чей сок струится янтарем. Из дуба строились драконы, В морях, где викинг был царем. Среди цветов стройна лилея, Но в ландыш дух сильнее влит; Он чаровнически пьянее И прямо в сердце он звонит. Средь чувств люблю огонь любленья, В году желанна мне весна, Люблю средь вспышек – вдохновенье, Средь чистых сердцем – Куприна.

Когда через несколько недель, именно 6-го мая, было здесь в Париже детское утро, посвященное чтению произведений Куприна, главным образом, перед детской аудиторией, во мне возникло новое желание сказать Куприну приветственное слово в стихах, и я прочел:

Если зимний день тягучий Заменила нам весна, Прочитай на этот случай Две страницы Куприна. На одной найдешь ты зиму, На другой войдешь в весну. И «спасибо побратиму» Сердцем скажешь Куприну. Здесь, в чужбинных днях, в Париже, Затомлюсь, что я один, – И Россию чуять ближе Мне дает всегда Куприн. Если я – как дух морозный, Если дни плывут, как дым, – Коротаю час мой грозный Пересмешкой с Куприным. Если быть хочу беспечней И налью стакан вина, Чокнусь я всего сердечней Со стаканом Куприна. Чиркнет спичкой он ли, я ли, – Две мечты плывут в огне, Курим мы – и нет печали, Чую брата в Куприне. Так в России звук случайный, Шелест травки, гул вершин Той же манят сердце тайной, Что несет в себе Куприн. Это мудрость верной силы, В самой буре – тишина. Ты – родной и всем нам милый, Все мы любим Куприна.

Не знаю, очень ли хороши мои стихи, но что в них очень сказалась моя любовь к Куприну, это я знаю. И смотрите же, как хорошо совпадают два разные человека, родственно относящиеся с завлеченностью к миру. Мне было лет семнадцать, когда прозрачной летней ночью, перед восходом солнца, я возвращался к себе домой. Это было в моем родном городке, и возвращался я с нежного свиданья. Душа была раскрыта миру, и в ней плескалась голубая безбрежность. Когда я раскрыл и закрыл калитку, я вдруг остановился от ощущенья, что раздался какой-то странный золотой благовест, не колокольный. Я не понял сразу, что это. А через минуту сообразил, что где-то далеко пропел рассветный петух, с ним перекликнулся другой, улица петушьими голосами перекликнулась с соседней и с дальнею спящею улицей. Пропели все петухи города, а в маленьком городке всегда сотни и тысячи петухов, и этот слитный голос задорных солнцелюбивых петухов прозвенел в моей душе гимном к Солнцу и Песнью торжествующей любви. Я никогда никому об этом не рассказывал, но я припомнил это ощущение, когда в 1917-м году писал в Москве свой очерк «Светозвук в природе и Световая Симфония Скрябина»: «Солнечная птица, петух, поет, зная время, то есть передвижение светил, и его пение дает звуковую зеркальность неуловимым для нашего глаза тонким переменам в движении пространственных световых волн. Кто слушал много, в деревне или в маленьком глухом городке, пение петухов, правильно указующее полночь, рассвет и утро, тот знает, что каждый раз они поют по-разному. Полночный мрак, полночный сумрак входит в звук петушьего голоса, делая его умягченным и уравномеренным в силе. Тот же орган, та же играется песня, но регистровый рычаг, называемый тьмой, выключил нечто из звукового действия, передвинул голос органа, и песня, повторяя те же ноты, звучит заглушенно и говорит внимательной душе не о преломлении ночи рассветом и не о свежей радости утра, а о глухой торжественности ночного часа, который черным бархатом покрыла дремотная полночь».

Представьте же, как радостно дрогнула моя душа, когда, раскрыв книгу и начав читать купринский рассказ, я встретил слова: «Я не вдруг понял, что это пели петухи. Прошло много секунд, пока я об этом догадался. Мне казалось, что по всей земли трубят золотые и серебряные трубы, посылая ввысь звуки изумительной чистоты, красоты и звонкости». И дальше: «…поет великолепное славословие бесчисленный петушиный хор. И теперь я уже не понимаю – звенят ли золотыми трубами солнечные лучи или петушиный гимн сияет солнечными лучами? Великий Золотой Петух выплывает на небо в своем огненном одиночестве. Вот он, старый прекрасный миф о фениксе-таинственной птице, которая вчера вечером сожгла себя…»

Вещий художник, рассказав себя, рассказал одновременно ласковую тайну другого. В этом великое преимущество следопыта, который любит приложить свое слушающее ухо к всезнающей матери-земле. Братский привет солнечному Огнепоклоннику, и да поют ему огненные птицы песню чаяния.

Поль Моран

Художник разъятых душ, заглянувший глубоко и в то, что открыто ночью, и в то, что закрыто ночью. Поэт великодушного женского сердца и своекорыстного сердца мужского. Анатом, который так искусно играет скальпелем, что хирургический нож становится похожим натоледский клинок. И, если это ум слишком французский, чтоб не быть искушенным в искусстве холодного анализа, которое умеет говорить своеобразные меткие слова, кристаллические слагать формулы, в то же время – это дух лирический, нежно влюбленный в очарования женского естества, даже когда оно, в минуту неосмотрительности, делается забавным, становится смешным. И в этой последней черте, – уметь скользить по смешному, не переставая быть лирическим и нежным, – особенное очарование для меня, как русского, ибо это черта скорее славянская, чем латинская или галльская.

Я познакомился с Полем Мораном года полтора тому назад, когда я прочел еще только один его рассказ «La nuit Nordique». И по одному этому рассказу я почувствовал настоящего мастера рассказа, художника, умеющего видеть чуждую ему северную природу и северную душу и знающего упругие слова. Случай захотел так, что я впервые встретил Морана во французском министерстве иностранных дел. Я в жизни встречался неоднократно с дипломатами разных стран, чаще, конечно, с русскими, и должен сказать, что мне очень не нравится скользкая манера дипломатов много наговорить, не сказав ничего. Я встретил, однако, нечто совсем иное. Человек совсем молодой, тридцати трех лет, но моложе на вид своего возраста, с лицом юношеским и светло-открытым, чем-то сразу завоевывающий сочувственное доверие, человек, с которым легко, весело, хочется быть откровенным. Случай захотел, чтобы на другой день, в яркое и холодное зимнее утро, я встретился с Мораном на улице в Пасси, где я жил столько лет, – и что-то в той манере, когда, проходя мимо, он улыбнулся и весело кивнул мне, создало во мне ощущение душевной близости, что-то в лучшем смысле человеческое и братское.

Поделиться с друзьями: