ЖАНРЫ

Том 7. Эстетика, литературная критика
Шрифт:

Когда-то Воронский, один из образованнейших и наиболее глубоких представителей нашего художественного или научно-художественного коммунистического мира, старался раскрыть внутреннее значение искусства, каким оно рисуется для нас, указывая на особый род познавания, каким является художественное творчество. Другой, более молодой, но очень даровитый представитель коммунистической мысли в области искусства — т. Лелевич, очень сердито отвергал это определение искусства и указывал на другие стороны, более ценные 2 . Может быть, Воронский не прав, сводя к познавательной стороне искусство на все сто процентов, — этого, конечно, нет, но что в значительной степени он был прав — это не подлежит ни малейшему сомнению.

Вообще говоря, самая высокая, как говорят, форма познавания есть наука. Наука стремится к тому, чтобы повседневный опыт нашего наблюдения свести к обобщениям, которые имели бы, по возможности, характер, форму улавливающих основные законы явлений того или другого значения. Но на самом деле человеческое сознание построено таким образом, что такое познавание ему недостаточно, и не только в смысле его внутренних потребностей, но даже и с точки зрения превращения этого познавания в настоящую активность. Ведь мы познаем, чтобы овладеть, чтобы управлять, а вот оказывается, что в целом ряде областей, и очень важных, даже, я бы сказал, по всему почти кругозору нашего познавания, этого построения классификации предметов и явлений, этого построения формул, улавливающих закономерность, недостаточно, ибо все абстракции ускользают от наших непосредственных органов чувств, ускользают от непосредственного жизнеощущения.

Между тем нечто познанное в действительности, глубоко познанное и понятое, принятое нами, — это конкретное; это то, что мы наблюдаем в непосредственном функционировании, перед нашим оком, перед нашим ухом; к чему мы прикасались в нашем постоянном ощущении окружающего. А наука почти совершенно лишена возможности в последнем своем достижении, то есть в том, к чему стремится, — давать конкретное. Конкретное служит для науки исходным моментом, только чтобы на этом строить дальнейший, последующий процесс, устремляющийся к большей и большей абстракции, к большим и большим обобщениям. Повседневное ощущение жизни, которое бывает у типичного обывателя, крестьянина и т. д., целиком и полностью конкретно: он знает то, что видит, слышит, то, что переживает, и отчасти устанавливается своего рода обобщающий рефлекс без последующего звена, без действительно умственно осознанных законов и формул, которыми мог бы руководиться при уяснении того, что он воспринял. И это конкретное познавание, хотя, конечно, представляет собой тот фундамент, ту почву, на которой вырастает потом вся сложнейшая человеческая психика, цивилизация, само по себе не может считаться достаточным. Но искусство соединяет обе эти стороны познания, оно обладает магическими средствами создавать тип, который, с одной стороны, является абсолютно конкретным до ощутимой жизненности и который вместе с тем представляет собой обобщение. Искусство, если оно не есть обобщение в любой своей строке, в любой отдельной фразе, в любом отдельном инциденте, если не имеет обобщающего характера, — чрезвычайно малоценно и теряется вообще в фактах жизни, которые могут быть констатированы. Но, с другой стороны, когда искусство, обобщая, удаляется, то чем более оно удаляется от совершенно конкретного и жизненного образа, от данного незаменимого образа, тем более оно теряет. Там мы ощущаем гений художника, где он конкретен до полной индивидуализации, и где индивидуализированный человек является вместе с тем важнейшим для нашего социального сознания типом, который является ключом для понимания целого ряда явлений, положений, лиц, событий и т. д. И вот отсюда-то и вытекает основная черта, пожалуй, может быть, самая важная черта социального заказа, с которым наша страна обращается к художнику. Мы должны сейчас заняться с величайшей интенсивностью делом самопознания. В стране происходят огромные перевороты; Октябрьский переворот — политический — сам был результатом многих часто незнаемых переворотов. А затем мы видели такое огромное количество смерчей и водоворотов, сдвигов и землетрясений, что лицо нашей страны уже сейчас непохоже, неузнаваемо, по сравнению с тем, что видели мы до революции. Притом эти потрясения происходят достаточно быстро, мы находимся в центре катастроф. В одних областях многое осталось, и создались новые определенные четкие формы, которые будут потом неизменно развиваться; в других назревают только новые потрясения; третьи находятся в расплывчатом состоянии. В результате всего этого выяснится новый тип. Эти условия дают возможность для экспериментов, недостижимых в прежнее время.

И тут нам нужен глаз художника, который явился бы тем аппаратом познавания, о котором я говорил выше, который дал бы нам в конкретных, воплощенных, теплых, кровью наполненных, таких, которые любить и ненавидеть можно, образах обобщения, характеризующие новую эпоху в жизни нашей страны и народов в нашем Союзе. И тут, конечно, нужна величайшая честность. Бывают люди, которые думают, что, скажем, поскольку они принадлежат к господствующей партии или сочувствуют ей, то эта самая социальная честность требует от них всегда вычитать в стране то, что раньше предопределено в программе, или найти в стране желательные нити подтверждения некоторых априорных положений, которые являются или явились бы наиболее прочной базой для нашего строительства, если бы они были верны. Но в этой области художественного познавания никоим образом нельзя думать, что даже приемлемый, отвечающий социальному заказу продукт весь, как в зеркале, отражает то, чего желает сам вопрошающий. Нет, мы должны с колоссальной объективностью проводить нашу исследовательскую работу. И никакое исследование, хотя бы и наиболее объективное, не может в такой мере понять эту точность наблюдения и эту неиспорченность результата этого наблюдения в течение всего процесса внутренней переработки и внутреннего художественного выражения, как именно марксизм. С другой стороны, писательская честность понимается иногда и так, что замечать отрицательные стороны, может быть, их усугублять и выражать с социальной остротой кажется как раз доказательством честности. В самом деле, что может доказать честность больше, чем если человек плывет против течения? А если к тому же субъективно такой художник настроен пессимистически, — а места для пессимизма не только для остатков прежних господствующих классов, но, в значительной мере, и для тех групп интеллигенции, из которых приходит, главным образом, писатель, довольно много, ибо социальное положение для многих из этих групп пока надо считать ухудшившимся в результате революции, — если считаться с таким узким кругом учета своих непосредственных нужд, то, разумеется, из этого возникает перегиб в сторону преувеличения опасности, преувеличения отрицательных сторон, творческой слабости, хаотичности того, что вокруг нас происходит. Никакими средствами нельзя заставить в этом отношении избавиться от субъективных свойств, присущих тому или другому художественному темпераменту, но предостеречь следует. Никаких руководящих нитей здесь не только представитель правительства, но даже хотя бы научный исследователь или критик протянуть не может. Он не может сказать: вот приблизительно та линия реального развития нашей страны, вот те реальные черты этой политики, которыми ты должен руководиться; так сказать, дать художнику заранее карту мелей и скал, чтобы он но напоролся.

Надо держаться, согласно социальному заказу, стремления зорким глазом взять чувствование, которое является первой формой художественной натуры, отразить по-серьезному и честному то, что происходит вокруг, обрабатывать это с величайшей внимательностью и выражать с глубочайшей внутренней честностью — это прямо вытекающая из этой стороны социального заказа заповедь.

Мне могут возразить, что существование цензуры, Главлита, существование довольно обостренной классовой критики служит иногда препятствием к тому, чтобы художник мог выполнить с полной объективностью и честностью это социальное задание. Иногда, когда он находит себя вполне объективным, по-художнически объективным, он встречает обвинение в том, что он, наоборот, как бы подтасовал действительность. Полностью избегнуть этого, в наше горячее время крутой социальной борьбы, невозможно. Мы находимся во враждебном окружении, пока материально более сильном, чем мы; мы защищаем палладиум нашего социалистического строительства вооруженной рукой; мы имеем внутри страны довольно большое количество людей, враждебно или прохладно настроенных к социалистическому строительству. Но руководящие круги, паше правительство как таковое чрезвычайно враждебно относится к подобному вмешательству в честную работу художника и стремится сберечь его всевозможным образом. Сколько раз мы просматривали и пересматривали с участием самих художников практику нашей цензуры; может быть, не сумели уловить некоторых ее черт, хотя каждый раз убеждались вместе с теми, кто шел туда со специальной целью заметить, нет ли каких-либо эксцессов, что в общем и целом она функционирует настолько хорошо, насколько сам по себе отвратительный цензурный аппарат может функционировать. Когда я говорю «отвратительный цензурный аппарат», это не значит, что можно обойтись без него или что я его не уважаю. Я также нахожу отвратительной пушку или бомбу, но считаю, что пока эта пушка или бомба находится в руках Красной Армии и пока она направлена против нашего врага, — она священна. Это значит, что когда нашего врага не станет, мы с равной охотой отбросим и пушку, как и цензурный аппарат.

Художник, который вступил на дорогу этого познавательного искусства, может с уверенностью рассчитывать, что голос его, в случае, если бы он подвергся каким-нибудь недоразумениям, будет всегда выслушан, так как социальный заказ такого объективного познавания страны всесилен; он диктуется нашими естественными потребностями. Но, как я уже сказал, Лелевич был в значительной степени прав, когда обвинял Воронского, что он однобоко подошел к определению литературы и вообще всего искусства. Конечно, наш социальный заказ совсем не ограничивается этой задачей, есть другая, и гораздо более важная и гораздо более трудная, — это вопрос о выработке в самом нашем человеческом материале, в нашем гражданстве нового образа чувствования и новой этики.

Каждый класс, который характеризовал собою ту или другую эпоху и отражался в своем искусстве, ставил перед своими художниками, сознательно или бессознательно, формулированию или неформулированно, не только задачи познавания, по и задачу определения характера. Искусство есть колоссальной силы воспитательное средство. Это есть, быть может, самая могучая форма агитации, какая когда-либо существовала. И люди, как нельзя более далекие от всякой теории классов и от всякого воззрения на искусство как на форму политики, хотя бы тот же Толстой, просто всей своей художественной организацией превосходно понимали, что искусство есть заражение определенным циклом чувств тех, кто является потребителями этого искусства. В этом смысле художник является фигурой властной, и я думаю, что для большого художника эта власть над читательскими умами и сердцами является, может быть, самой сладостной во всем объеме их художественного бытия. Разным мастерам-ювелирам, которые для себя и для небольшого круга читателей мастерят самые тонкие деликатесы, кажется, что эта художественная власть есть что-то странное и в лучшем случае отражающееся у них, как похвала знатока. Но для тех художников, которые были властителями дум (а мы беспрестанно употребляли и употребляем это выражение для крупных художников), это, конечно, было сладко, как полет для орла. Чем более интенсивна жизнь данной личности, тем, конечно, больше у нее потребностей гореть, тем более потребность ее экспансии. Эту мысль ставил целый ряд мыслителей и буржуазных и полубуржуазных, — и правильно так ставили. Но мы ставим это не как, скажем, Ницше 3 . Для нас это не есть какой-нибудь гений, одаренный какими-нибудь свойствами и который эту свою неразложимую на отдельные элементы личность выпячивает наверх для умов и сердец. Для нас художник, при ближайшем анализе, сам оказывается функцией того общества, в котором он имеется. Он эту функцию с тем более скорым темпом, с тем большей силой выполняет, чем его, так сказать, физиологический организм больше этого позволяет, чем он оказывается приспособленнее для этой функции. Но самое направление, в котором он будет работать, то есть те истины, которые он откроет, те влияния, которые он сформулирует, они могут быть взяты только из действительности, и эта действительность определяет их в такой большой степени, что даже у некоторых коммунистических марксистских историков искусства возник вопрос о возможности писать историю искусства без упоминания лиц и без анализа хотя бы гениальнейших представителей искусства 4 . Хотя я далек от этой мысли и считаю ее неправильной, но тем не менее она верна, поскольку эти огромные силы, которых мы называем гениями, являются функцией социальной жизни.

Это, так сказать, с точки зрения теоретического объяснения, или, вернее, разъяснения нашего теоретического понимания места гения, и [того,] почему такая власть художника является в нашей терминологии, в нашей расстановке явлений самоорганизацией, одним из тончайших процессов самоорганизации класса. Теперь нам нужна самоорганизация, и мы переходим от грубых форм этой самоорганизации класса к более тонким. Если пролетариату на самых примитивных стадиях борьбы нужно было что-то, вокруг чего можно было бы объединить эмоциональную одаренность, если без какого-то гимна, марша, без какого-то пароля, который выражен художественно, немыслимо каждое великое движение, которое требует энтузиазма, энтузиазма общественного, который должен быть вокруг чего-то материального или полуматериального организован, то в дальнейшем течении вещей открываются огромной широты перспективы, о которых самые предусмотрительные из нас не могли судить, пока не выплыли в этот фарватер. Если бы исторические судьбы сложились так, что авангардной частью человечества в деле слома старого, невыносимого порядка и творчества новой основы было какое-нибудь государство, народ, который был бы во всеоружии буржуазной цивилизации, — это было бы легче. Но история выставила великий парадокс. Напряженные внутренние силы революции прорвались там, где была тонка кора; а кора была тонка там, где было варварское государство, где власть была слаба, пролетариат был тоже слаб, но было такое отношение, что более слабое пролетарское давление оказалось более острым, более динамичным и прорвало эту кору, где она была тоньше, и мировая пролетарская революция выбивается фонтаном в нашей стране, в которой многих предпосылок для нормального развития нет. Это только сопровождающая трудность, я указываю на нее, чтобы больше ее не касаться. У нас — малограмотность, значительная часть интеллигенции ушла и не соглашается, что мы проводим социалистическое строительство, — все это происходит от того парадокса, о котором я говорил. Значительная часть новой интеллигенции очень молода и не обладает достаточной эрудицией и мастерством.

Теперь будем говорить так, как если бы говорили о самой развитой стране, которая пережила революцию. Мы всегда утверждали, что не человек должен быть изменен, а потом от измененного человека должна меняться окружающая обстановка, а наоборот: так как каждая человеческая личность есть функция среды, то ясно, что нужно изменить эту среду. Идя от бесплодного процесса педагогического перерождения отдельных личностей, мы никогда никуда не пойдем. Самая великая педагогика — изменить в существе окружающую среду (а потом уже идет культурная работа вообще, — это великолепно выражено в одной из предсмертных работ Владимира Ильича). Но в той же статье Владимир Ильич говорит: «Каким отсталым, каким убогим был бы тот коммунист, который сейчас не понял бы, что так называемая революционная задача, задача политико-революционная, военно-революционная сейчас гораздо менее значительна, чем задача культуры». Мы, в сущности, имеем все предпосылки для социалистического строительства. Как говорил часто Владимир Ильич, не недостаток власти нам мешает, — нам мешает недостаток культуры 5 . Это относится ко всей области культуры, прежде всего к народному просвещению; это относится в значительной мере и к кое-чему более тонкому, — именно к выработке новой этики.

Кто наблюдает нашу молодежь и прислушивается к ней, знает, какие сложные процессы сейчас там происходят. Было время, когда неэтично было перед судом совести каждого человека ставить вопросы о личном счастии, о развитии личности, о формах, в какие нужно построить свой быт и свои взаимоотношения, начиная от семейных и кончая товарищескими, партийными, всечеловеческими; некогда было, стыдно было ставить такие вопросы. Тогда было стыдно, а теперь без них нельзя жить. Когда вся эта волна первого энтузиазма, энтузиазма боя, где человек, может быть, сам себя не помнит, прошла, мы стали перед неожиданной для многих картиной, что та молодежь, которая шла в Красную Армию, которая произвела колоссальную разрушительную работу и которая обороняла свое право быть хозяином, — она, в большинстве случаев, представляла себе дело так, что вот какие-то ворота надо вышибить, какую-то гору надо еще приступом взять, а оттуда уже будет видна дорога к счастью, будет видно далее, куда идти. Но на самом деле это была последняя оборонительная судорога пролетариата и тех групп, которые ему помогли; на самом деле ведь это было только право начать хозяйничать в разореннейшей, несовершеннейшей, чрезвычайно некультурной стране. И в этой стране начать со щепок, из щебня создать здание, которое вершинами своих шпилей должно бесконечно, гигантски превзойти культурное здание человеческой цивилизации. Даже самая первая закладка фундаментов требовала массы знаний, известной приспособленности, и этот самый социальный заказ не исходил даже из сознания масс, а исходил из исторических условий и предстал для каждого человека страшным экзаменом. Первый экзамен — умеешь ли ты убивать людей, — и мы этот экзамен выдержали великолепно.

Вторая задача — уметь торговать (под торговлей Владимир Ильич разумел обмен между городом и деревней 6 ). Я думаю, что с тех пор мы значительную часть этого экзамена сдали. Если мы в чрезвычайных военных условиях сумели отстаивать себя, то в трудных условиях хозяйственных мы тоже отстояли себя. Но теперь в трудных культурных условиях встает задача, прямо хватающая нас за горло: вот огромные трудности, вот масса людей, которые чувствуют себя лишними.

Среди них есть великолепные люди, сердца которых бились и Хотят биться за революцию, но которые не знают, что они могут делать в мирном труде, — они оказались за бортом. Сложна, извилиста, трудна дорога социалистического строительства! А другие, которые не оказались за бортом, спрашивают: но есть ли эта повседневная будничная работа род мещанства, не есть ли это погрязание революции в повседневщине? А то, что мы начинаем богатеть и накапливать; то, что могут теперь лучше одеваться, и какой-то пролетарский поэт просил снять сапоги, чтобы видеть линию ноги 7 , — не возрождение ли это мещанства и возвращение к комфорту, не возрождение ли это буржуазной фауны и флоры? Эти вопросы мучат сейчас больше всего молодежь. Но перед разными неразрешимыми этическими вопросами стоит почти каждый. Как объединить в этой оставшейся, хотя бы внешне, атмосфере свои права на развитие своей личности, на свою долю счастья с этой строительной задачей? как заполнить пустоту, которая образовалась, так как перестала литься кровь и перестали грохотать пушки? Они чувствуют, что как бы отошла прежняя поэзия жизни, и говорят: «дайте другую».

Поделиться с друзьями: