Том 7. Натаска Ромки. Глаза земли
Шрифт:
На лесной опушке возрождалась жизнь, поднимались из хлама лесного разогретые солнцем бабочки-лимонницы, порхали, зяблики схватывались в воздухе, падали, бегали по земле друг за другом.
Я совершенно один сидел на пне, и мне радостно было, что никто не видит моего утомления, моего кашля, не чувствует моей больной поясницы и сам я могу все это сбросить с себя так, что оно не мешает мне мечтать, сочинять и только шуршит, как старая листва под ногами бегающих друг за другом зябликов.
Никто меня тут не видит, ничего мне теперь не стыдно, я совершенно один.
В лесу на прогулке иногда в раздумье о своей работе меня охватывает философский восторг: кажется, будто решаешь мыслимую судьбу всего человека. Эти минуты, наверно, стоят высшего счастья.
Стали блестеть, как мокрые, на солнце клейкие листики тополей. Белеют почки вновь посаженных яблонь, груш, вишен. Зацвела черемуха. На такие праздники у нас, людей озабоченных, духу не хватает, и потому в такие дни мы хватаемся за работу.
Вместить такие праздники могут только дети.
Впрочем, у меня еще кое-что сохранилось от детства, и я могу превратить эту радость праздника в слово.
Увы, увы, милые мои почитатели, видящие во мне Великого Пана, – в такие дни, говорят, Фет, чуткий к природе, завешивал окна своей рабочей комнаты и принимался за свою поэтическую работу.
И каждый художник, чем больше он чувствует праздник, тем больше работает.
Дерево моего времени, ранняя ива, как невеста разукрасилась и стоит в неодетом лесу, торжествуя: как была она невестой, когда я первый раз полюбил, так и теперь стоит точно такая же прекрасная. И уже пчелы на ней гудят, и бабочки никнут, и все на ней – и звон шмелей, и аромат.
Ничего не осталось в душе от невесты моей, и сердце больше не замирает при воспохминаиии. Но теперь, мне кажется, все это былое страдание обернулось сюда в эту цветущую иву и где-то стало цветком, и я, вдыхая аромат, стараюсь что-то вспомнить, отгадать, какой из этих цветков – цветок радости моей, и ввести это в общее чувство запаха.
И еще больше – сейчас я забыл себя: мы все сейчас – только в этих цветах!
Говорят о какой-то баснословной расточительности природы в отношении семян, не подумав о том, что, может быть, самое семя и является целью производства в природе. А семя имеет еще отдельное специальное назначение, как человек, посвятивший себя искусству или рассказу о собственной жизни.
(Вопрос: что составляет жизнь семени, кроме того, чтобы прорасти? – Быть питанием птиц… еще что?)
Москва – честная река, погуляла по полям и лугам всего один только день – и домой! Опять показались поля, и всюду на темной земле остались голубые глазки.
Первый раз в жизни встречал праздник в одиночестве. Больше не буду так: я не демон!
Сегодня мысль моя вертится вокруг той силы души человека, которая развивается и раскрывается в борьбе с одиночеством: иду с человеком по тропе и говорю ему. Человек ушел – я один на тропе, мне не хватает слушателя, я вынимаю книжку и записываю.
Одиночество неестественно, и человек, царь природы, тем он и царь, что вступает в борьбу со своим одиночеством и, преодолев в себе природу свою, живет со всеми и всем царь.
Люди естественные – это люди семейные, и есть люди, лишенные этого «счастья», люди холостые, и есть люди, преодолевающие зависимость свою от природы (одиночество), люди-цари.
Есть животный путь спасения – борьба за существование, и чисто человеческий – борьба с одиночеством, с природой своей отдельности, за всего человека.
Итак, я хочу сказать, что человек делается царем, имеющим власть над природой, в борьбе со своим одиночеством.
Было раз в мае – прилетела кукушка и крикнула:
– Ку?
С другой стороны леса отозвалась другая кукушка, тоже на «ку», и крикнула свое «ку». И пошло у них на весь лес очень живо и весело:
– Ку-ку!
Но пришел другой май, прилетела эта кукушка, крикнула:
– Ку?
И другая ей не ответила.
Еще крикнула, и опять нет, и еще, и еще. Печально стала звать «ку» и «ку» и – нечего делать – сама себе отвечать, и с тех пор у кукушки стало печальное:
– Ку-ку!
Говорят, вся семейная жизнь у кукушки расстроилась, зовет, кукует о своей паре, а яйца свои кладет в чужие гнезда.
У меня под окном всю ночь пел соловей, и я думал о соловье и жаворонке у Шекспира в «Ромео»: человечество после Шекспира все повторяет и повторяет эти сигналы природы и о ночи (соловей), и об утре (жаворонок).
И я думал под песню соловья, что у Шекспира этот взяток поэзии из природы был случайным, а я превратил его в свой путь.
Роскошное утро выходило из густого тумана сначала звуками: пели соловьи, кукушки, потом мало-помалу стали выходить ели, и рябина вышла седая от росы, вся как будто в паутине.
Рожь колосится. Три дня уже появились грибы-под-колосники. Далеко еще до цвета, но уже желтенький листик явился, и ветер сейчас же нашел его, и он желтенькой бабочкой по ветру спустился к моему окну. А мне довольно одного желтого листика, чтобы струна моей души попросила настройки на осень! Как ни хорошо в июне, а осень придет.
Главное в непонятом нами свойстве материнства – в любви к порождению себе забот: женщины любят заботы и ими живут, мы же любим не заботы, а охоту (творчество).
Чтобы домашняя жизнь со своими неровностями не обрывала моей работы, я в лесу поодаль дома на прекрасном месте вкопал себе пень и возле пня столик. А чтобы спина не уставала, прибил гвоздем крепкий стоячок и к стоячку для опоры прибил дощечку.
Неподалеку две девушки деревенские пасли своих коз и, не смея спросить, что такое я мастерю, следили за моей работой и время от времени, высказав то или другое предположение, фыркали. И только уж когда я прибил спинную дощечку, да еще и сел, догадались, и одна из них сказала:
– Это венское кресло.
Между угнетенным деревом в лесной тесноте и счастливым деревом на опушке есть еще дерево-победитель в лесной тесноте: оно в борьбе за свет сбрасывает сучья, гонит ствол свой голый, как свечу, вверх, пробивает затеняющий полог и достигает небесного света.
Так вот и я стремлюсь преодолеть угнетенность и не завидовать семенникам на лесной опушке.
Бывало, очень любил хвастаться тем, что весна для меня хороша: март – весна света и апрель – весна воды, а цвет мая пусть достается дачникам. Теперь нет. Пришло, что лучше всего май – весна цветов.