Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 8. Преображение России

Сергеев-Ценский Сергей Николаевич

Шрифт:

Когда снова пошел по саду Матийцев, как раз кончилось представление в театре и вышла публика. На несколько минут толпа стала густой, говорливой, потом схлынули театралы, а те, кто остались, сразу стали и проще и откровенней. Девицы красиво улыбались, поводя глазами; одна из грудастых увлекла уже длинного ротмистра с палашом; пожилой военный врач настиг уже свою зеленую и шел под руку с нею; над тремя смешливыми низенькими в белом уже свешивались близко сзади добрые тяжелые головы тех самых немцев в клеенчатых картузах; и две кормилицы с семечками шагали вперевалку по-прежнему бездумно, вполне уверенные в том, что и они дождутся, что им даже и глазами работать не нужно — зачем?

Это было похоже на вакхический танец, и к тому же румыны что-то очень задушевное играли, какой-то вальс, построенный на южных солнечно-вечерних мотивах. И то, что для всякого человека, сколь бы ни был он одинок, есть все же вполне доступный другой человек — уличная женщина, это казалось так мудро, точно не был это презренный пережиток людской, а придумала его сама заботливая природа.

Но становилось уже поздно — двенадцать часов, и только этим объяснил Матийцев, что одна девица в лиловом и с красным отворотом шляпки, встретившись с ним, вопросительно ему улыбнулась. Они встретились на свету фонаря, и сильно напудренное лицо показалось Матийцеву страдальчески-белым, а явно подведенные глаза измученно-веселыми — это отметило ее. И, второй раз встретившись с нею, он пригляделся к ней, а она улыбнулась открытей, и оба оглянулись друг на друга, расходясь, и он запомнил длинный овал лица и подчеркнутую красивость ее походки с легким перебором бедер и плеч. Она даже задержалась было на месте, но это почему-то оскорбило его, как бы равняло его со всеми здесь, а он был единственный. Думал о гостинице, отходя, о тихом-тихом, тишайшем номере с окнами на сонный двор, — и вдруг среди сдержанного рокота садовых разговоров истерически громкий женский вскрик:

— Что ты сказал?.. Что ты сказал, мерзавец?.. Ты как смел меня так назва-ать?!. — И на глазах у обернувшегося Матийцева эта самая девица в лиловой накидке и красной шляпке толстым кожаным ридикюлем наотмашь ударила расфранченного какого-то безусого приказчика с круглым лицом. Толпа около них образовалась мгновенно; просто остановились и повернулись к ним все, кто гулял в саду: ведь это как бы одна общая семья была. Столпились — и вот уже на цыпочки должен был подняться Матийцев, чтобы разглядеть совершенно искаженное лицо и глаза, как у зверя, те самые глаза, что так ласково улыбнулись ему всего за полминуты перед этим.

— Фу, гадость какая! — сказал, поморщась, Матийцев и в это искаженное лицо глядел брезгливо.

Теперь она была противна: пудра ли с нее осыпалась, — все лицо почернело, обскуластело, подешевело, постарело… От затылков, носов и заломленных шляп кругом стало душно. Появились те самые двое околоточных и, расталкивая публику, вежливо говорили:

— Господа, пожалуйста!.. Продолжайте свою прогулку. Не толпись!

— Назвал! Подумаешь, штука: на-звал! — горячился около мальчик лет тринадцати. — Не назвать, вас всех перебить надо: вы людей губите!

«Вон он как сразу такой вопрос решил, а я в нем путаюсь!.. Нет, я не современен…», — подумал Матийцев и отошел в сторону, куда едва доносился визгливый голос, все время повторявший:

— Как же он смел меня так назвать, негодяй?

Но когда все успокоилось и когда она села на скамью одна, и рядом с нею и справа и слева зияла только зеленая пустота садовой скамейки, Матийцев, приглядевшись и зачем-то поправив фуражку, круто и бесстыдно повернул к ней и сел рядом.

— Ну, как вы? — неопределенно сказал он, и стало неловко.

Но женщина поняла:

— Ничего… что ж он… Всякий нахал смеет мне говорить это, да?

— Вы хорошо сделали… Мне нравится.

— Не нравится?

— Нет, именно нравится… Хорошо, что за себя заступились. — И, взяв у нее тяжелый ридикюль, взвесил его на руке: — Вот этим самым…

— Пожалуйста, пойдемте отсюда… Хотите? — шепнула она. — Мне здесь так неприятно: все смотрят… Проводите меня только на улицу, а там я сама…

— Пойдемте. Вставайте, — поднялся Матийцев.

— Есть много садов и без этого, где прилично и публика чище… Я больше сюда никогда не пойду… Вы не видали, куда этот мальчишка-негодяй ушел?.. Как он смел мне это сказать, когда я веду себя интеллигентно, никого не трогаю… не пьяная?!

В воротах сада прошли под большим фонарем по густому слою ослепленных и упавших вниз, а здесь раздавленных толпою, черных небольших жуков. Она остановилась поглядеть: что это? — и сказала с непритворной жалостью:

— Ах, бедные мои!

Это понравилось Матийцеву, и, неизвестно зачем, он сказал ей:

— Вот стоит только упасть, и тебя раздавят так же.

— Вам стыдно со мной идти? — вдруг спросила она.

— Нет, что вы… — Догадавшись, он взял ее под руку. Рука была худенькая, жесткая, с острым локтем — та самая рука, которая вела себя так храбро.

В ярко освещенной кофейне, куда они зашли, почему-то приятно было Матийцеву, что она наливала ему из кофейника в стакан сама, точно подруга, что она старательно выбрала ему самую вкусную плюшку. Но он сел спиною к улице, по которой звонко шла публика, расходившаяся из сада, и она заметила это: посмотрела на него страшно тоскливо и спросила тихо (а глаза у нее, оказалось, не были подведены, они были сами по себе большие):

— Вам стыдно со мной здесь сидеть — да?

— Кого же мне стыдиться? — Матийцев почувствовал, что покраснел, и, смешавшись, добавил: — Я ведь даже и нездешний, я приезжий из рудника… Из Голопеевки.

— Вы там служите?.. На должности?..

— Да, я инженер… То есть теперь уж больше не инженер… — вспомнил и докончил по-детски: — теперь я так… — и в первый раз улыбнулся ей.

X

В номере гостиницы, не очень просторном, но чистом, с высоким потолком и свежей скатертью на столе, окна выходили не на двор, а на улицу.

Женщина раздевалась медленно, итак все было ново следившему за ней Матийцеву: и сложная шнуровка ее ботинок, лакированных, модных должно быть, на очень высоких, немного сбитых каблуках, стыдливое кружево рубашки, и красные продольные вдавлины на боках от корсета.

Теперь — без платья, без ботинок и без огромной наколки на голове — она стала совсем тоненькой, маленькой, скромно, по-девичьи причесанной, только глаза большие и белые щеки оставались те же.

Иногда глядеть на нее было как-то неловко, и он отводил глаза к окну, за которым нельзя было ничего рассмотреть.

— Почему это так много жилок на плече? — спросил, смутно жалея, Матийцев.

— Жилок?.. Не знаю почему… Мраморная…

(Чуть заметно вместо «почему» вышло у нее «поцему»).

И, как бы немного дичась его, она говорила:

— Почему-то я черная… Мать меня всегда, бывало, звала: цыганская потеряшка… «Цыганская ты моя потеряшечка!» Цыгане из задка потеряли…

А потом, точно привыкла к нему, сказала уж шутливо:

— Я и гадать умею: жу-жу-жу, жу-жу-жу, — папиросы Бижу…

Ключицы у нее выдавались, и под ними нежно темнели легкие впадинки. В этих, по-вечернему неясных, линиях и пятнах было что-то схожее с виденным раньше и так любимым у Лили, и, заметив его взгляд, неотрывно ушедший в эти именно скрипично-певуче-изогнутые кости, она поежилась всем телом и спросила:

Поделиться с друзьями: