Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 8. Преображение России

Сергеев-Ценский Сергей Николаевич

Шрифт:

— Я вам не нравлюсь?.. Вы любите полных?..

— Нет, я всех люблю… всяких… — Матийцев смешался и, прижимаясь благодарно к ее плечу, шептал: — Ты теплая… и ты живая… и ты милая… — целовал ее руку правую, тоже с синими жилками, слабую и легкую, говоря: — Вот эта самая!.. — и голову с простым пробором посередине, и бледную длинную щеку… Все казалось ему, девственнику, так неслыханно волнующим, точно припал к истокам всякого земного бытия.

Когда он спросил, как ее зовут, так испугался вдруг, зачем спросил: что, если зовут тоже Лилей? — Но ее звали Полей, и он повторял благодарно:

— Поля… Хорошее имя: Поля…

— Вы что так нежно обращаетесь, как будто странный?

— Как? Я — странный? — живо отозвался Матийцев. — Что глаза у меня блестят?

— Дда-а… и вообще… Вы кто сами?

— Я, видишь ли… — он взял ее доверчиво за руку и посмотрел в глаза: — Завтра… нет уж, даже сегодня, а не завтра… буду совсем никто… понимаешь?.. Падаль!

И, представив, что глаза у него теперь как-то особенно блестят и, может быть, пугают ее, Матийцев сощурился и наблюдал за нею, но она не поняла ничего; она остановилась только на слове «сегодня» и спросила:

— А какой теперь час? Теперь уж поздно, должно быть?.. У вас есть часы?..

Внимательно взяла в руки его часы, всегда валявшиеся у него просто в боковом кармане, и спросила:

— Почему же ваши часы не на цепочке?

И так мило, совсем по-детски выходило у нее вместо «ч» — «ц» и обратно: чепоцка, цасы… не грубо, а чуть-чуть, намеком: скользящие звуки, похожие на «ч» и на «ц».

— Господи, поцти цас, — как поздно! — и заговорила о своем: — У меня есть художник знакомый, очень, очень на вас похожий, — только он выше… У него в квартире по всем, по всем стенам картины: все женщины голые… Зачем это?.. Безобразие какое!.. Он и меня уговаривал, чтобы я тоже так, — ну, конечно же, я отказалась, как можно!.. Я женщина строгая, и у меня дети — двое малюток… Я их кормлю.

И с большою тоской в голосе и со слезами, проступившими на глаза, докончила неожиданно:

— Как же он смел, подлец, меня так назвать?.. А?.. Ведь он меня не знает?.. А квартальный мое имя и фамилию записал и составит теперь протокол… Что, если мне желтый билет дадут?

Матийцев глядел в ее влажные глаза, гладил руку и видел, как дорога она ему, эта женщина… последняя в его жизни… Эта мысль его удивила: вот кто у него последняя, кому он может что-то сказать затаенное, кого он может ласкать, кем он сам будет обласкан… час назад ее не было, — теперь есть.

Он так и говорил ей, обнимая:

— Сегодня вечером я буду падаль, и ты у меня последняя… Вот странность!.. — а чтобы ее успокоить, добавлял: — Нет, желтого билета тебе не дадут, что ты выдумала? Не дадут, конечно: зачем?

Кто она была, эта последняя женщина его, не хотелось об этом думать и спрашивать не хотелось… Хотелось только рассказать ей самое важное:

— Вот… Что мне осталось еще сегодня?.. Отдать деньги какому-то Мирзоянцу, пятьсот рублей… (Он пощупал пакет в боковом кармане — цел ли? — не нащупал как следует, вынул его, посмотрел и положил снова в карман…) Написать два письма… или три… и все… И только всего… И как хорошо это, что так мало!.. — Потом вспомнил: — А ты знаешь, я ведь сейчас проигрался в клубе! Да, да!.. Восемьсот рублей!.. Оглянуться не дали, не больше как в полчаса обчистили какие-то гуси и спасибо не сказали…

Он улыбался почти весело, говоря это, но когда заметил, как она глядит на него, смутился, подошел к небольшому зеркалу, висевшему над комодом, поправил волосы, галстук, провел по лицу рукой…

— Действительно, — сказал он, — глаза у меня почему-то блестят, и вид странный, но это ничего: это от бессонницы — ты не бойся.

Прежде Лиля тут же где-то стояла бы как призрак, если бы с ним случилось такое, как теперь, но это оказалось сильнее памяти о Лиле. Все было таким особенным и дорогим теперь в этой незнакомой женщине с теплыми, скромными, стыдящимися, домашними большими глазами, и хотелось прикасаться к ней нежно-нежно, бережно-бережно, чтобы ничем не показать ей, что он просто ей заплатит, когда она соберется уходить; и все время чувствовалась к ней какая-то благодарность, которую не выразить нельзя, а высказать почему-то стыдно, и выйдет не то. И с нею, чужой и близкой, не вспоминалось уже о тех двух или трех письмах, которые нужно писать сегодня вечером… Вот в чем была странность.

Он думал, что не заснет до рассвета, но уснул сразу и крепко: сказалось долгое недосыпание и внезапный покой.

…Вот какой сон он видел.

Зеленый сочный луг весь в росе вечерней, на нем тропинки, и поперек тропинки прямо на его пути улеглась огромная красно-пегая корова, до того огромная, что даже противно было. Он ударил ее палкой — она не поднялась, только кожа лопнула на месте удара. Потом он ударил ее еще, и опять лопнула кожа, и сколько он ни бил ее — все кожа лопалась и обвисала жирными лохмами. Наконец, когда он освирепело ударил ее по глазам, поднялась корова, и вся похудевшая вдруг — кости да кожа лохмами, вся в крови, и глаза в крови, повернулась к нему и глянула, как человек. От страха он попятился и побежал, но со всего луга поднялись точь-в-точь такие же коровы, глаза в крови и кожа лохмотьями — и когда он понял, что некуда уйти, что они ждут его, что он погиб, то от холодного ужаса проснулся и по привычке к одиночеству не скоро догадался, кто же это, весь в белом, стоит смутно посреди комнаты?.. Через момент вспомнил, где он и кто это, только не мог понять, зачем она там и что делает? Слабый свет шел из коридора через окошечко вверху дверей, и, присмотревшись, он увидел, что Поля возится тихо около стула, на который он бросил свою тужурку.

— Ты что, Поля?

Она отшатнулась и не сразу ответила:

— Папиросы… Где у вас папиросы?

— Я не курю, Поля.

— Ах, вот как!.. Не курите?.. А у меня все вышли, и так смертельно курить захотелось!.. Ну, я воды выпью — ничего.

Напившись, легла снова и была такая нежная и, лаская его, все говорила:

— Какой вы красивый!

После этого новый сон Матийцева был особенно глубок и крепок. Только перед тем, как проснуться ему, что-то померещилось легкое и плывучее, а потом почему-то насильно стали ввязываться в это легкое, неосязаемое бессвязные, навязчивые строки:

Плочено — не плочено, Краса не обмолочена, — Не от-вер-нешься!..

Как будто стоял кто-то вроде старого николаевского солдата над ним у изголовья и все долдонил довольно браво, но одно только это, и он с ним как будто спорил, что это бессмыслица. Но строчки все поворачивались сами по себе, тяжело, как мельничные колеса на напоре, и неосязаемое вытеснили, заслонили, а сами остались: каждое слово отдельно, шершавое, ни к чему:

Плочено — не плочено, Краса не обмолочена…

«Краса, краса!.. Какая краса?» — спорил во сне Матийцев. А другой отвечал: «Краса — красная». И навязывал еще такие же глупые строки:

Крестися — не крестись, Молися — не молись, — Не о-то-бьешься!..

А потом тут же подхватывал с подтопом очень быстро:

Плочено — не плочено, Краса не обмолочена, — Не от-вер-нешься!..

«Позволь! Ведь все это дикая чушь!» — кричал он во сне кому-то, а кто-то этот отвечал: «Мало бы что чушь!», — разевал широченный рот до ушей черт знает зачем и неотступно вертел перед ним слова, как пестрые кубари топорной работы.

И когда, окончательно осерчав на этого николаевского, или кто он там был, открыл глаза Матийцев, он увидел свой номер весь в дневном свету. Вспомнил про Полю, но ее не было, и не было ее шляпки с красным отворотом, ни лиловой накидки, ни ридикюля.

Было ясно, что она ушла от него к своим малюткам, которых кормит, и с чувством нежной благодарности к ней Матийцев подумал, что она, должно быть, придет еще, или, гордая, не захотела, чтобы он унизил ее предложением платы за ночь, и нарочно тихо ушла, не простясь, когда он спал.

Поделиться с друзьями: