Тоска по чужбине
Шрифт:
Смутила его лишь тёмная история со «слезами Богородицы».
В тот год яровое жито — ячмень, северный хлебушек, — взошло поздно. Начало лета было холодным, дожди и град горстями сыпались на непрогретую землю, снежники залежались по распадкам, еловым зарослям, под моховыми навесами речных обрывов. Холод держался в земле до начала июля. Потом тёплые лучи повалили с запада, меж ними заиграло окрепшее солнышко, и яровые полезли дружно, густо. Местные злаки помнят о кратком лете, торопятся прозябнуть, отцвести и отплодоносить... Так бы и людям — помнить о быстротечности земного бытия. Они не помнят.
После основания пустыньки у двенадцати берёз границы монастырских пашен стали путаться с межами деревни Михайловки, откуда жители когда-то приносили новопришельцам-инокам масло и хлеб. В деревне среди семи дворов самым богатым и семьянистым, многолюдным был двор Юфима Заварзы. Старик Заварза был почти ровесником Антония, его сыновья давно вошли в зрелый возраст, но не отделялись, пристраивая новые тёплые клети к главной избе. С ними-то у посельского старца, позарившегося на свежий пашенный клин, и приключилась свара. Честно сказать, посельский был не прав. Клин тяготел к земле Заварзы, Юфим его в своё время подсек и выжег, но в земле оказалось многовато торфа, Заварзины её не торопились распахивать, и клин зарос болезненным тонкоствольным березняком. Подсечь его и снова выжечь, как собирались Заварзины, не составляло особого труда. Двое монахов это прошедшей осенью и проделали втихую, аж низовой пал добрался до засеянного поля Заварзы, ожёг жнитво. Юфим явился в монастырь и заявил, что иноки залезли на чужое, а потому он сам засеет пашню чем похочет. Антоний кротко выслушал его, развёл руками: сей!
Теперь на клине, обогащённом древесной и торфяной золой, упруго лезла зелёная щетинка. Иноки, делавшие пожог, ходили и завидовали, почасту поминая имя, коего им произносить не полагалось. Особенно возмущён был келарь, принимавший близко к сердцу монастырские убытки... Да у него вскоре начались свои неприятности, — кажется, он с солью прогорел. Иноки стали замечать, что каша несолона, щи пресные. Келарю попеняли, он отмолчался. Братия верно рассудила, что это дело старца-казначея и игумена, тем более что келарь, кажется, не проявлял особого беспокойства — наверно, сговорился о доставке соли с морского берега, а самым нетерпеливым инокам советовал: «Слезами досолите!» Перетерпели.
Так вот, взошёл ячмень... Однажды утром на остров явился крестьянин из Михайловки — проситься в монастырские детёныши. Он, между прочим, рассказал, что на ячменном поле Заварзы явились «печати».
— Не диавольские ли? — предположили иноки.
Мужик мучительно задумался. Пришлось вести его к игумену.
Отец Антоний не доверял чужим глазам. Он велел спустить на воду лодки. Игнатий оказался гребцом в передней. За три часа езды он нагляделся на сумрачное лицо игумена, не проявлявшего ни нетерпения, ни любопытства, поскольку все чудеса таёжные он видел-перевидел... В семьдесят лет ноги его ещё носили, он первым вонзил свой посох в затравевшую тропу, бежавшую через берёзовую рощу к пашням. Возле последней из двенадцати берёзок он остановился, привалился плечом. Иноки замерли. Дыхание Антония было слышнее ветра в высоких лиственницах. Побрели дальше, вверх по склону.
Да, здесь природа не охапками разбрасывала свои дары. Подобно старцу-казначею захудалого монастыря, нехотя запускала в калиту с деньгами скрюченную от холода и скупости щепотку, нащупывая монетку поглаже, стёртую... Для отыскания пашенного угодья требовалось и время и искусство. Существовали особые приметы, по коим участок леса стоило подсекать и жечь, чтобы в течение нескольких лет собирать на нём сносный урожай сам-три. Иначе не стоило и затеваться, лучше соболя гонять. Лесной земли вокруг было как будто много, но ведь и нужно было много: по счёту сотника Бачурина, в Емецком стане насчитывалось пять десятков деревень, к землям же Сийского монастыря тянуло до двух десятков. Волей-неволей монастырь теснил старожильцев, ломал давно установившиеся отношения.
Вот сразу за уступом матерого берега ласкает глаз сухой прогретый взлобок, заросший по краям соснами с тяжёлыми, как медью обитыми, стволами. Сама неизмеримая сила земли вознесла их в мощном порыве к свету, к небу... А посей тут рожь? Ни былинки не взойдёт, не выберется из-под хвойного войлока, из серой почвы, пропитанной не тем, что нужно злаку, а только диким смолистым соком. Рядом клин Заварзы лежал зелёным, косо обрезанным платком. Только приметливый Юфим и мог решиться забраться сюда, где ничья соха, ни топор не ходили. На краю пашни переговаривались, посматривая на монахов, десятка два крестьян из разных деревень — вести по тайге разлетаются быстро, их белки носят. И было на что посмотреть, от чего прийти в сомнение.
По зелёному плату были разбросаны кресты: проплешины в ячмене как раскалёнными крестами выжжены. Но и следа горения не было на них — хоть смотри, хоть нюхай. Так чудесно проросло.
«Чудо и есть», — согласно приговорили крестьяне и иноки.
И сразу к пашне Заварзы стало страшно подходить. Люди ведь только на словах мечтают о чудесном, а коснись близко, полыхни им чудо в очи — они зажмурятся. Стало понятно, что удачливая семья Заварзиных получила знак: не зарывайтеся! Крестьянам победнее это предупреждение пришлось по сердцу. Впрочем, решающее слово принадлежало отцу Антонию — ему одному небесные знамения по плечу.
Антоний долго смотрел на поле, испятнанное крестами, шевелил губой. Минутами казалось, что он, опершись на посох, дремлет. Все понимали, что это пророческая дремота, вещее забытье. Ветер притих, сырая тишина опустилась на тайгу до самого Студёного моря. Люди едва дышали.
Вдруг заскрипело, заскрежетало в вышине, переходя в резкий и жалобный писк. То сокол закричал, а у людей внизу от неосознанного ужаса сотни иголок вонзились в темя или в живот — что у кого слабее. В слитном, взаимно усиленном ознобе монахи и крестьяне слушали приговор игумена, лесного старца, произнесённый таким зычным голосом, каким он уже давно даже «Христос воскресе!» не возглашал:
— Богородицыны слёзы испятнали твою пашню, Заварза!
Юфим Заварза стоял на краю клина. Седая, густовласая голова его была обнажена, жёсткая борода упрямо утыкалась в распахнутый зипун. Руки подрагивали окостенело, будто вцепились в вёрткие держала сохи, ковыляющей по кочковатой, пронизанной корнями пашне. Он даже не взглянул на Антония. Тот осенил его и пашню широким крестом, повернулся и пошёл к реке.
Юфим остался в лесу один, как окаянный. Никто не задержался возле него, не посочувствовал.
Ночью Игнатий раздумывал о происшедшем. Он лишь на краткое время испытал на себе действие сильной воли игумена и хоровое давление толпы, поверившей в то, во что последователь Феодосия Косого не мог поверить. Но и объяснить этого чуда с крестами он не мог, отчего испытывал неутолимый зуд. У него хватило ума не соваться со своими сомнениями ни к старцу-исповеднику, ни к самому Антонию. Когда монахи доказывали, что слёзы Богородицы и должны выжигать кресты в память о казни Сына, Игнатий отмалчивался.
Ободрённые небесной поддержкой, монахи стали смелее раздвигать границы своих владений. К пустыни «у двенадцати берёз» и к дальнему «приюту у Николы Чудотворца» примыкали другие спорные земли. Деревья для пожога обычно подсекали в начале лета, к осени они высыхали. Антоний распорядился начать подсеку в трёх местах... Молодые иноки вооружились длинными топорами, спустили лодки. Игнатий тоже был послан с ними.
Работа спорилась, слабые берёзки и осинки падали от первого удара. Банный дух, запах пота и свежего листа стояли над деляной. Было весело сознавать, что наконец-то ты своими руками осваиваешь дикую землю. Сели обедать. Только достали ложки из-за голенищ, как на деляну явились пятеро крестьян со снаряженными пищалями.