Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Иноки развернули Игнатия и вытолкали в сени. Антоний крикнул вслед:

— Страна наша велика, да скрыться тебе в ней негде, бумага из-под земли достанет!

Последнее игуменское благословение промыло Игнатию очи. Только теперь он понял, как прав Косой. Но в каморе воротной башни, куда его вкинули, наказав вратарю беречь еретика пуще самих ворот, Игнатий возблагодарил Господа за неисповедимость путей его: Косой в Литве только своё учение спасает, а Игнатий духовными детьми обзавёлся, у него теперь и в зарубежье будет о ком помнить, кого любить... Всё его дело ещё впереди!

Оказия в Москву задерживалась. Человеку же приходится есть руками, а не по-собачьи — пастью. На третий день с оголодавшего Игнатия сняли верёвочные путы. Два дня он отъедался и отлёживался. Ночью в стожок сена под стеной кто-то швырнул горящее смолье, огонь перекинуло на крытую корьём конюшню — и церковь Троицы в четвёртый раз оказалась в огненной опасности.

Парнишку из монастырских детёнышей, в переполохе сбившего замок, Игнатий не узнал, но на той стороне протоки его, мокрого до нитки, ждал с сухой крестьянской одежонкой Костя Заварзин. Он знал такие тропы, какие ни монахи, ни сам землепроходец Антоний не разведали.

Северная дорожка в Литву была уже протоптана. Из Соловков по ней недавно бежал старец Артемий, да и не он один...

3

— Ты возвращался к ним? — спросил Неупокой Игнатия. Он мог не спрашивать: ломаные морщины морозными трещинами метили щёки странника. Призвание, открывшееся Игнатию на далёкой Сии, обрекло его на дорожную тоску, на испытание бездомьем, голодом, пространством...

Крестьяне Псковщины охотно принимали учение Косого о едином Боге, о человеческой, а не божественной сущности Христа и особенно о «самовластии», то есть свободе и равенстве людей перед властями. Неупокой, выдумывая дела то в Пскове, то в дальних сёлах, испрашивал у игумена «отпуски» на несколько дней, чтобы сопровождать Игнатия. Они устраивались обыкновенно по ночам в самой большой избе, куда сходились мужики ближайших деревень. Неупокоя поражало, как жадно они искали не сокровенного, а житейского смысла в Писании, толкуемого Игнатием ясно и непредвзято. Притчи о талантах, зарытых в землю, о блудном сыне и девах, вовремя запасшихся маслом для светильников, находили у крестьян неожиданный отклик: они сочувствовали другому сыну, не бродяге, всё время помогавшему отцу вести хозяйство, но не удостоившемуся заклания тельца; над незапасливыми девами они смеялись, как над дурными, бесхозяйственными жёнами, и радовались разъяснениям Игнатия, что труд их, зарытый в землю, даёт им вечное право на неё.

Лишь притча о смоковнице, проклятой Иисусом за бесплодие, вызывала их дружное недоумение: ведь сказано, что «время смокв ещё не подошло», чем же дерево виновато, что Христу не ко времени захотелось плодов его? Об этом, возвращаясь под утро в дом Вакоры, заговорили Игнатий с Неупокоем.

— Сколько брожу я по крестьянским хижинам, — признался Игнатий, — и слушают они меня прилежно, а одно сомнение одолевает меня: что, если время их смокв ещё не подошло? Толкую им о самовластии, а утром они идут на урочные работы — проруби расчищать, в извоз...

— Ты хочешь, чтобы они за дреколье схватились?

Они брели по звонко-мёрзлой, с обледенелыми горбами, разъезженной дороге, особенно глухой об эту тёмную пору конца Рождественского поста. В предрассветном сумраке, мешавшемся с лунным светом, сосновые леса по обе стороны долины пограничной Пиузы были непроницаемы и заворожённо-тихи. Множество близких и дальних деревушек укрылось за лесами, как древле укрывались от татарских и немецких набегов, а ныне, похоже, от своих... Возьми их там, в засеках, если они заупрямятся и встанут дружно за свои права, объединённые крестьянской «рабьей» верой!

— Я вот об чём подумал, — задумчиво проговорил Игнатий, — что, если печорским старцам дать бой, как на Сии? Только без сожжения церкви...

Дня через два Арсений испросил у старца-казначея разрешения заглянуть в денежные книги последних лет. Тот выдал ему восемь кормовых и оброчных книг и оставил на утренние часы в монастырском хранилище.

Арсений определил, что доля земли, которую крестьяне пахали на монастырь, выросла за четыре года вдвое. За монастырскую пашню казна не требовала податей. А они росли — «на ямчужное (пороховое) дело», «на вспоможенье ратным людям», на строительство дорог. До 1570 года число крестьянских дворов в монастырских деревнях возрастало, а позже — будто мор прошёл. Тех, кто оставался в крестьянском звании, не переходя ни в бобыли, ни в детёныши, старцы отягощали новыми оброками, требовали денежного содержания всевозможных работников — кирпичников, плотников, «за извоз», «за проруби» и даже за какие-то мясные «полти, и за гуси, и за сторожи, и за овчинное дело». Оброк поднялся до рубля за выть! За то же время хлеб в Замосковье подорожал в полтора раза, на Севере — вдвое. Значительную часть оброка старцы брали хлебом, но по старой, десятилетней давности, цене...

Уворовав листок бумаги из казначейской стопки, Арсений выписал долги деревень по Пачковке и Пиузе. Переждав Рождество, чтобы не омрачать праздник ссорами, он отправился в новый обход. Нечаянно или по наитию Неупокой приурочил его к двадцать девятому декабря — памяти младенцев, убитых по приказу Ирода, искавшего новорождённого Христа. В России в этот день детей с постели поднимали розгами.

В избах Мокрени, Прощелыки и Лапы Ивановых стоял весёлый визг, перемежавшийся внезапными воплями, если кому-то перепадало всерьёз. Горше всех орали чада Лапы, припоминавшего им прошлые провинности и лень. К нему первому Неупокой и торкнулся.

Его не ждали. «Благослови, Господи» повисло в кисловатом и лёгком воздухе протопленной по-чёрному и уже проветренной избы. Лапа растерянно стоял под полатями, испытанным детским убежищем, но не с лозой, а с настоящей ремённой плетью с костяным грузиком на конце. Предмет невиданный в крестьянской избе и уж тем более не предназначенный для ритуального избиения.

Лапа отшвырнул нагайку, будто резная рукоять обожгла ему руку. Корявым чёрным пальцем ноги он даже подпихнул её поглубже под лавку. Неупокой, по-своему объяснив его смущение, на ту же лавку сел.

Но Лапа не успокоился, а заходил вокруг с видом обездоленного пса. Неупокою надоело, он нагнулся и поднял нагайку.

Её затёртая костяная рукоять маслянисто блестела, от сплетённых ремешков ещё тянуло лошадью. Вдоль витой серебряной проволоки на рукояти просматривалась надпись: «Шарап».

Дыхание у Неупокоя перехватило: Шарапом звали его предшественника, утопшего — утопленного? — в Пачковке. Арсений, сказать по правде, тогда на Мокреню погрешил, но разбирать душегубство отказался. Однако дело твоё тебя и под землёй найдёт!

Лапа вёл себя по-юродски: отбежал в угол к иконам и стал пришёптывать что-то святому Власию, ярко намалёванному на зелёном поле. Неупокой спросил:

— Коня куда дел?

— Детёныши поймали, — скрипнул Лапа. — Нагайку я в траве сыскал.

— Что же, ты его один решил али в сговоре?

Дети притихли на полатях, перестали хлюпать. Одно и слышно было, как шершавые пятки Лапы шаркают по глиняному полу. Из-за кухонной занавески выглянула его могучая жена. Лапа косо оглянулся на неё и вдруг деревянно, с маху ударился коленями об пол. Неупокоя пробрал озноб от ног к животу. Из Лапиных неповоротливых губ протянулось, как слюна:

— Помилуй, святой отец! Помилуй...

Внезапное раскаяние настигает душегубцев и покрепче Лапы. Совесть годами задыхается под тяжестью греха и вдруг бунтует, вырывается... Иные даже казнь принимают как избавление.

Неупокой спросил:

— Он тебе больше прочих досадил? — Лапино «бес попутал» он прервал окриком: — Не уклоняйся! Ты с чернецом, а не с губным старостой говоришь.

Знала или нет хозяйка об убийстве, но бабьим сердцем сразу угадала, что от решительной этой минуты вся жизнь её семьи зависит. Бросившись рядом с мужем на колени (но не с размаху, а тяжеловесно опершись на руку, измазанную капустной начинкой), она сумела произнести одновременно:

Поделиться с друзьями: