Трагический зверинец
Шрифт:
– - Мошка! Мошка!
И чуть я не задохлась в тот коротенький миг, в ту полминуточки, пока глядела остро-зоркими глазами на пылинку-мошку, потому что вдруг ворвалась в совсем опустевшее сердце вся весна. Да такая просторная и пахучая!
И радость такая, которая голосом кричит, так бежит и кричит, бежит и кричит. Это я бегу и кричу, но как будто и все.
Бегу и кричу. И в тот миг была уже весенняя моя роща. Сквозь зеленую, дышащую, молоденькую тень -- золотые снопы, щедрые, пышные снопы лучей! Коснулись зеленой травы и влажного песка,-- растекаются жидкими, обильными лужами золота.
Конь мчится: это тонкие, гибкие ноги, легко отбрасываясь от влажной, гулкой земли, снова в четком, резвом ритме напоминают ее. Ноги коня. Туловище коня. А голова, где ветром кружатся, как бабочки, из тесных куколок прорвавшиеся, в легком кружении мечты и образы, зачала и исполнения? Голова -- моя.
Но я-то кто? Все равно. Все равно. Весна полная, зацветшая, пышная!
Сколько раз, пока цвела весенняя роща и конь скакал с моей головой,-- я крикнула за столом в рано темнеющей, городской столовой:
– - Мошка! Мошка!
Я думаю, раз. Может быть, два. И в эту полминуточки весна прокатила мимо, только звон остался в одурелых ушах от металла ее колес. Мимо прокатилась великолепная ее колымага, и еще на веках обманутых глаз колебалась прохлада от веявших с нее победных зеленых ветвей.
Вдруг голос Анны Амосовны; и слова нелепо ясные:
– - Мошка? Где?
Широкая, сухая ладонь плоской ее руки шлепнулась на живую весеннюю пылинку и проехалась плоско по столу.
Мой рот открылся, и крик не вышел. Только шепотом, сдерживая дикий вой из последних, оставшихся от восторгов моих сил:
– - Вы раздавили ее.
Вскочила, бегу из столовой, обегая длинный пустой стол, где сидели у того его конца мы две, всего лишь мы две. И дальше, по не кончающемуся коридору, несу, как простоквашу, бережно, свой неразразившийся вой. Не расплескаю, держу мучительное равновесие там, в непрочной груди.
Вздохну и сорвется вой! Бегу не дыша.
Куда? В шкаф? Все знают про шкафы. Туда прежде всего забираться будут, чтобы найти. Нужно новое сыскать убежище, где не подумают, что можно плакать.
Протрусив шкафную, осторожно сворачиваю во второй коридор.
Осторожно: плеснет хоть раз -- и взвою, взвою!
Вот две ступеньки вниз. Толкнула дверь налево, и -- в учебной.
Дальше комната ее, Анны Амосовны. Верное чутье толкает меня туда нести свой вой, туда, за ее ширмочку, на ее кровать.
Кто подумает, что я волею ближусь к тому, от чего бежала, чтобы прятаться?
В уголке изголовия, отодвинув две больших подушки и прикрыв себя ими, я внезапно была притиснута большою тишиною...
И вой не состоялся.
Но придавило сердце, как плоской, широкой ладонью. Даже прихлопнуло. Казалось, по нему, не по серенькой мошке-пылинке, а по сердцу моему,-- провела близорукой, тяжелой рукой моя воспитательница, и в нем раздавила в невидимый почти, такой крошечный, сырой комочек -- мошку.
Эта мошка прилетела сказать, что пришла весна, где-то пришла, еще не в городе, может быть, даже еще не у нас в деревне, а все-таки где-то пришла близко, потому что, если бы не пришла, то мошка в своей куколке, или где там она спала, не могла ее почуять и проснуться.
И снова я думала о весне. Вспоминая ее, я глухо знала, что люблю и ненавижу весну, а почему люблю и почему ненавижу -- не знала.
Весною мы поедем в деревню, и я увижу своих зверей.
У меня их много: больших и маленьких, диких и ручных... Но мысли мои стали глухими под подушкой, пропитанной жирным запахом помады-гелиотроп. Да и не знаю даже я теперь, хочу ли видеть своих зверей?
Да не от них ли и ненавидела я весну, которая бежит и кричит, которая просторная и пахучая и которая увозит из каменного города?
Я очень люблю зверей, а они умирают, и часто именно когда я их полюблю.
И больше всего весной умирают; верно, оттого, что их больше всего весною нарождается. Даже ужасно много.
И каждый, который народится и которого увижу,-- того и полюблю. Я всегда старалась глазки у него найти и почти всякого могу поцеловать.
И вот стала я под подушкой вспоминать.
Вспомнила черепашек. Две были, Титти и Тотти. Назывались по-английски, потому что тогда еще жила у нас англичанка. У них было всегда удивительно то, что они каменные и вдруг из камня головка такая плоская, как у змеи, вертится, кверху выгибается, и короткая шейка вся в кожистых сборках. И лапки тоже. А у головки глаза со взглядом таким вдумчивым, медлительным. В комнату если принести, обе пищать примутся, голосом, как цыплята.
За каменную спинку их хвачу и целую холодные мордочки прямо в ротики, узкой дугой вытянутые вперед, а англичанка брезгливо отворачивается.
– - Dirty beasts!
Грязными зверями ругает чистеньких черепах.
Сама ты грязная, хоть и трешься вся холодной водой зиму и лето!
Когда они подрылись под доски, выползли из своей ограды и пропали в роще, где враги и осенью холодно,-- я много плакала и поставила на зверином кладбище две дощечки с надписью "Титти" и "Тотти", так, просто в их память. Осенью дощечки подгнили и упали. Зимою все кладбище, сейчас за ободранным цветником, снегом засыпало. Еще мы не уехали в город тою осенью, ура! снега дождались первого.
Припомнив хорошенько своих черепашек, я все еще не плакала под подушками, но вдруг мне ясно возвратились слова англичанки о них тогда, когда я их еще целовала:
– - Dirty beasts.
И я тихонько заплакала.
От первых же слезинок стало точно распухать стиснутое сердце, и это было очень больно, от чего я плакала шибче. Как нарочно, чтобы вспомнилось дальше. Так -- ранка к ранке.
Лисичка припомнилась. Ее поймали живьем на охоте. Поместили на чердаке флигеля, в светелочке. Как раз напротив той, в которой жили мои голуби. Я ходила ее навещать. Мясо сырое носила.
Забиралась лисичка в дальний уголок, к мясу не приближалась, а из уголка вперяла прямо в мои глаза свой злой и ужаснувшийся взгляд.
А я к двери дощатой прижмусь, и глядим друг на друга. Мне все кажется -- она прыгнуть хочет и вгрызется острыми зубками, которые скалит, мне в голые икры.
И вся трясусь, совсем непривычная бояться. Хочу убежать и, тоскуя, не могу. От тоски какой-то не могу.
Однажды лисичка прогрызла щель в дощатой двери и исчезла.
И след остался ее бегства: три моих кролика длинношерстых, вислоухих, красноглазых,-- с выглоданным нутром.