Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Третий батальон идет на Берлин
Шрифт:

Твой брат И. Фридрих. 1 IV -43 г.

г. Омск. 2 ОВПУ».

На другой день к начальнику училища мы не пошли, и к разговору об этом больше не возвращались.

Мы стоим на воинской площадке, вдоль площадки – эшелон красных товарных вагонов; на площадке молчаливые седые деды, плачущие матери, бабушки. Мы стоим втроём: я, Фридрих и Николай Кабанов. С Николаем мы вместе учились в школе, вместе работали на пристани, в один день были призваны в Армию, и вот они с Фридрихом вместе уезжают на фронт. Нас никто не провожает: около нас никто не плачет, от этого нам легко, свободно и даже весело. Мы недобро шутим: «Давайте побьём кого-нибудь, пусть по нам тоже поплачут».

Эшелон трогается, Фридриха в дверях нет. Он где-то за спинами других. Я зову его. Кто-то в вагоне обращается к товарищам: «Дайте с братом попрощаться». Фридрих пробивается через плотную стену офицеров, стоящих у доски – перил широких дверей. Над плечами других мне видно его круглое, веснушчатое, немного красное от возбуждения лицо, тёмно-рыжий коротко стриженный чуб… Вагон катится и катится мимо, скоро скрывается…

С того дня я не видел брата. Я не сдержал нашего молчаливого договора тогда, после посещения начальника училища. Проводив брата, я только несколько месяцев спокойно учил солдат, а потом стал снова надоедать всем старшим начальникам, требуя отправки на фронт. Мои мечты и желания сбылись только осенью 1944 года. Я на фронте.

«Сколько моих родных сейчас на фронте? Все, кто молод и здоров: отец, Фридрих, двоюродный брат Родион, сестра Александра, дядя Гриша, Саша, Сережа, Ганя, Петя. А из друзей? Все! А где Бэла? Бэла – Машенька из пьесы Афиногенова «Машенька». Она, конечно, вернулась в Томск, учится в девятом. Думает ли она обо мне, помнит ли театр Вахтангова, спектакли которого познакомили нас, театр, который мы так полюбили с ней, но на спектаклях даже стеснялись вместе сидеть?

Обо всем этом думал я, вспоминал и перебирал в памяти, лёжа на плащ-палатке в лесу под Варшавой, наблюдая, как чёрные угловатые сучья высоких сосен все шарят и шарят по серому небу, тянут к нему свои ветки и, кажется, тяжело и с грустью о чем-то шепчут, жалуются друг другу. Я очнулся от воспоминаний и подумал: «Запомню эту ночь на всю жизнь».

Так и запомнилась она мне до сегодняшнего дня: лохматые ветви сосен что-то ищут в глубине неба; тусклые звезды на сером небе; слабый, чуть трепещущий, то гаснущий, то снова вспыхивающий костерок, запах дыма; тягучая, негромкая солдатская песня.

«Воздух! Гаси костры!» – передают по лесу, громко повторяя друг другу в разных концах леса.

Со стороны Варшавы в наши тылы летят вражеские самолёты.

Кто-то у моего изголовья завозился; звякнул котелок; меня позвал ординарец:

– Поешьте, товарищ младший лейтенант, я кашу принёс. Пока горячая…

«К началу января между Вислой и Одером на пространстве глубиной более 500 километров было построено семь рубежей обороны. Первый, Вислинский рубеж, расположенный вдоль левого берега Вислы, подготавливался в течение длительного времени. Он состоял из трёх-четырёх полос общей глубиной 90-120 километров с крупными узлами обороны в районах Сохачева, Радома, Кельце, Хмельника, Буско-Заруя».

История Великой Отечественной войны

Советского Союза. Том 5, стр. 54.

Колонна полка пересекает Варшавское шоссе с севера на юг. Шоссе ведёт в Прагу, пригород Варшавы, расположенный на правом берегу реки Вислы. Низкая, видимо заболоченная долина, мелкий, редкий, изуродованный снарядами лес.

«Варшава освобождена, Варшава освобождена», – повторяются в моей голове слова замполита. Дорога плохая, с глубокими выбоинами, солдаты идут вольно, негромко переговариваются.

С приближением к Варшаве во мне просыпается обида:

«…освобождена. Почему же до нашего подхода? Почему мы во втором эшелоне? Разве у нас плохо подготовлены солдаты, наш полк, дивизия?»

Висла – широкая, ровная, покрытая белым снегом даль – Висла подо льдом. Вдоль берега – мёртвая, ржавая железная дорога. Насыпь изрыта траншеями, пулемётными и миномётными гнёздами, воронками взрывов. «Кто-то хорошо придумал. За высокой насыпью: ходи, езди – не видно». Насыпь пересекает ход сообщения. Он норой проходит под рельсами и заканчивается удобной, хорошо сделанной и замаскированной ячейкой: «Пулемётное гнездо. Сектор наблюдения и обстрела по льду реки». Мне нравится, как выбрано место для передней траншеи, как она по-хозяйски хорошо и надёжно сделана, обшита: «Я бы занял оборону точно так же».

«Идти не в ногу, рассредоточиться». Колонна вступает на лёд Вислы. Перед нами, по левому берегу – Варшава. Далеко. Берег застроен низкими строениями, крыши заснежены; ни людей, ни машин, ни дыма из труб.

Левый берег. А где же дома? Где улицы, где люди? Развалины, развалины – сожжённые, разрушенные, заброшенные, заснеженные, мёртвые…

Колонна останавливается на пустыре. Из-под снега торчат камни одинокие камни. На площадь когда-то выходила неширокая, старая городская улица. Домов нет, они разрушены, из-под снега торчат красные и серые обломки кирпича, остатки разрушенных стен. Между развалинами неторопливо, обшаривая развалины беспокойным взглядом, идёт старик. Голова его закутана в какие-то лохмотья. Он что-то настойчиво ищет взглядом, останавливается, ищет, делает несколько шагов, останавливается, ищет взглядом снова. Мы следим за ним с шоссе.

Остановился, бросил санки, нагруженные каким-то скарбом, сделал несколько шагов по развалинам, упал на снег, разгребает снег руками. К нему подошли наши солдаты. Старик что-то разгрёб из под снега, прижался; сутулая спина его трясётся в рыдании. Услышав шаги и голос русских солдат, поляк поднялся, оглянулся и громко зарыдал.

Мы остановились, не смея к нему приблизиться и расспросить его. Немного успокоившись, не поднимаясь из снега, на ломаном русском языке, он сказал:

– Немцы расстреляли мою семью… здесь они лежат. Жена и дети… – И он зарыдал ещё громче. А когда он поднялся, мы увидели, что из снега торчит женская рука в разноцветной кофточке. Возможно, по этой кофточке он и нашёл тело своей жены. Когда-то он бежал из Варшавы от смерти и вот пришёл, пришёл и кто-то помог ему найти трупы. Чуть дальше женщины разгребали снег, видимо, тоже разыскивая родных. Мы ушли дальше, но часто вспоминали плачущего мужчину. Его седые лохматые волосы и лохмотья вместо одежды.

В одном селе, где мы остановились на отдых, ко мне побежал взволнованный мужчина, что-то стал объяснять, показывая на моих подчинённых, но я никак не мог понять, что же натворили мои солдаты. Наблюдатель ячейки управления, пожилой солдат, видя, что я не понимаю хозяина, стал переводить мне.

– Гуси у него там, в сарае, под соломой спрятаны. Гусак и две гусыни. Солдаты брали солому и наткнулись на них случайно. Поняли – спрятаны. Он рядом был, перепугался.

Я подозреваю мародёрство:

– Солдаты хотели забить гусей?

– Да нет, только полюбопытствовали: дико нам, что от нас прячут…

Но моя злость, видимо, по-своему понята хозяином: он принял это на свой счёт, поспешно вышел, вернулся с гусем, предлагает его мне, показывая на солдат.

Все переводят это так:

«Он просит не забивать тех гусей: на развод они оставлены. Просит взять этого, забитого».

Это выглядит откупом, побором победителя с бессильного крестьянина. Я действительно рассержен, но понимаю, что крестьянин не знает русского языка, что он поступает так, как поступал пять лет при немецких оккупантах: метод ему казался испытанным, безотказным. А сейчас он не понимает, что хотят от него эти странные русские.

Поделиться с друзьями: