ЖАНРЫ

Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта
Шрифт:

— Холод какой-то вокруг Валерия Яковлевича. Даже физический, могильный какой-то! Больше не встречались…

Так рассказывал о Брюсове последних лет А. Н. Толстой — человек чуткий, хотя и далекий ему, но все же не чужой. За «маской строгой» и он ничего не прозрел.

Но не виню в этом А.Н. Толстого, встретившего Брюсова за два года до смерти — верно, полубольного, на 50-й

весне. Вероятно, как никогда, загородившегося «стилем». Но и в те баснословные наши годы, когда имя его было окружено ореолом славы, никто не подошел к его сущности верным путем.

Литераторы, особенно петербургские, критика, публика, просто знакомые, — все без исключения, сделав схему из его подлинных же черт, рассматривали в Брюсове какого-то «бумажного», бесплотного человека. Молодые поэты, талантливые и бездарные, перед ним почтительно преклонялись, принимали каждое слово за его схоластическое откровение, расшифровывали, споря до пота, каждую строчку его поэзии, как некие замысловатые профессиональные ребусы, падали ниц перед его «мастерством», в редакцию «Скорпиона» шли, как на казнь.

Было, конечно, больно, когда анатомически-расчленяющий нож вонзался в живое тело. Было очень больно, и боль казалась незаслуженной, потому что не понимали, отчего и зачем эта мука и какой властью терзал их Брюсов.

Помню эстетизирующего новеллиста-петербуржца С.Ауслендера [69] , свалившегося однажды в Москву, как лягушка в чужое болото. В оливковой суконной рубашке до пят, без пояса, с белым воротником «а 1а Робеспьер», с локоном, свисающим до кончика носа.

69

Ауслендер, Сергей (1886–1937) — русский писатель, драматург, литературный и театральный критик.

От «инквизиционной пытки» «Весов» он пришел отдыхать в «Перевал» под гостеприимный кров С. Кречетова. И в «Весы» не вернулся. Инквизитор от литературы, схема, картонный манекен, начетчик, маг, волхв, звездочет, «одержимый», маниак честолюбия и величия, в общении человек трудный и тяжелый, ядовитый, колющий, как игла, — так покончило с личностью Брюсова общественное мнение, так поставило на нем штамп…

Для петербуржцев (да простится это и покойному А.Блоку!) литературная Москва казалась царством Брюсова, очень неприятной «монархией», царством «ежовой рукавицы».

А в Москве, уже маститый, на всех перекрестках признанный Брюсов, председатель Художественного кружка, член многочисленных обществ, член суда чести, arbitre художественного вкуса — считался каким-то дальнобойным колоссальным крепостным орудием, консервированным, замаринованным в строфах, трудах, томах — сухарем.

Жертв его никто не понимал и не принимал. И его никто не любил.

Домашний быт его, преферанс по воскресеньям, буржуазно размеренная жизнь на Мещанской, все это в течение семи лет терзало и меня.

С мефистофельской улыбкой рассказывал мне В. Ходасевич:

— Хорошо было вчера… хорошо… очень приятно. Все честь честью, как во всех приличных домах. Чаю напились с тортом, потом в картишки сразились. Талантливо играет Валерий Яковлевич в винт…

И подсматривал за мной. Да чего подсматривать! Видел на моем лиде тоску, и, видя ее, наслаждался и, как умел, меня любил тогда…

— Чем выше идея, которой пытаемся мы служить, тем глубже и упорнее стремление жизни к ее искажению, к предательству, — сказал Ф.Степун [70] в своей лекции «Трагедия и современность».

70

Степун, Фёдор (Степпун, Friedrich Step(p)u(h)n, Николай Дуганов, Н. Дугин, Н. Переслегин) (1884–1965) — русский философ, близкий Баденской школе неокантианства, социолог, историк, литературный критик, общественно-политический деятель, писатель.

Этой истины не мог не знать В. Брюсов, и шел на «искажение» и на «предательство» сознательно, во имя защиты большого, главного, непреходящего.

Жизненные встречи его были лишь профессиональносоциальными отношениями, лучше сказать, — «клише» отношений, семейная жизнь его — фикция — привычный отель с мягкой постелью. Всю боль раздвоенности, весь огонь чувств, всю трагедию свою он укрывал под «маской строгой».

Вечно повторяющиеся слова его стихотворений, фатальные, знаменательные, исчерпывающие — проходили мимо внимания современников не отмеченными или назывались «риторикой».

— Ну что общего у этого манекена в черном сюртуке со страстью, отчаянием, безумием, алчбой, трепетами, гибелью?

Было признано в 1905 году пресловутое бальмонтовское «безумие», возникающее на дне третьего стакана. Бальмонт творил из жизни поэмы по кабакам и канавам арбатских переулков, а Брюсов в это время «заседал», копался в архивах и рыскал по оккультным подозрительным произведениям, собирал материалы для «Огненного ангела» — так говорит об этом А. Белый в «Воспоминаниях о Блоке».

А. Белый писал о нем чепуху и смущал отдаленного, в себе замкнутого Блока; Сергей Соловьев гомерически, чисто по-соловьевски, им упивался лишь как поэтом; Ходасевич ядовито эстетически наблюдал. За столами, крытыми зеленым сукном, стояли его троны, стояла уже перед ним на задних лапах реакционная критика, дамы заучивали наизусть его строчки, редакции распахивали перед ним двери, толпа при его появлении в публичных местах смущенно замолкала, а Валерий Брюсов, как человек, оставался мифом, провинциальной легендой на демоническую тему, сочиненной А. Белым.

В 1905 г. покойный Врубель писал портрет Брюсова, находясь в психиатрической лечебнице доктора Усольцева в Петровском парке в Москве. Щемящей безнадежной тоской над особняком шумели облетающие липы. В коридорах тоже тоска смертная. Помню, дверь была полуотворена в одну камеру. Кто-то сидел у стола, закрыв лицо руками, рядом стоял служитель и уговаривал:

— Барин, скушайте котлетку…

— Голубчик! Скучно мне, — отвечал голос на звенящих струнных нотах.

И опять:

— Да барин, скушайте ж котлетку.

В одной из этих одиночных камер, полуслепой, безумный Врубель писал портрет В. Брюсова — каменную легенду немыслимых плоскостей, линий, углов, стараясь замкнуть в гранитном футляре огненный язык.

Брюсов не любил этого портрета. Чуть наклоненная вперед фигура поэта отделяется от полотна, испещренного иероглифами. Все в ней каменно, мертво, аскетично. Застывшие линии черного сюртука, тонкие руки, скрещенные и плотно прижатые к груди, словно высеченное из гранита лицо. Живы одни глаза — провалы в дымно-огневые бездны. Впечатление зловещее, почти отталкивающее. Огненный язык, заключенный в теснящий футляр банального черного сюртука. Это страшно. Две стороны бытия, пожирающие друг друга, — какой-то потусторонний намек…

Поделиться с друзьями: