Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Три круга Достоевского

Кудрявцев Юрий Григорьевич

Шрифт:

В последнем предложении — авторское отношение к такого рода самоубийствам. При дисгармонии с миром человек уничтожает себя. До предела обнажен личностный подход к миру, под­ход с позиций «быть». Это действительно смиренное, покорное самоубийство. Но личностное.

Пытался покончить с жизнью Ипполит. Не осуществил лишь но случаю. Но ход его мысли есть ход мысли самоубийцы. Герой лонял, что человек — игрушка в руках природы. Человек лишен самостоятельности. Поставлен в условия безличности. Принять такое существование Ипполит не может. Не может и изменить что-либо во вне. Смириться с ролью безличности — не в его характере. Он хочет доказать, что человек все же не игрушка, а хозяин себе, личность. Ипполит, человек безнадежно больной, приговоренный природою к смерти в самое ближайшее время, «бросает природе вызов. Бессильный физически, он пытается по­казать свою духовную силу. Решив уйти из жизни при восходе солнца, он говорит: «Я умру, прямо смотря на источник силы и жизни, и не захочу этой жизни! Если б я имел власть не родить­ся, то наверно не принял бы существования на таких насмешли­вых условиях. Но я еще имею власть умереть, хотя отдаю уже сочтенное. Не великая власть, не великий бунт» [8, 344].

Но то, что в его силах, он хочет сделать сам, по своей воле: «Природа до такой степени ограничила мою деятельность свои­ми тремя неделями приговора, что, может быть, самоубийство есть единственное дело, которое я еще могу успеть начать и окон­чить по собственной воле моей. Что ж, может быть, я и хочу воспользоваться последнею возможностью дела? Протест иногда не малое дело...» [8, 344].

Своим приговором себе Ипполит, с точки зрения окружающих его безличностей, ничего не приобретает. На деле же он приоб­ретает свою личностность. Приобретает и показывает. Показы­вает прежде всего себе, ибо окружающие не видят в личност­ности чего-то имеющего цену. Самоубийство Ипполита — показа­тель его личности. Оно не состоялось, и это несколько снижает образ, но не отменяет взглядов на суть личности.

Актом самоубийства, подтверждает свою личность Свидригай­лов. В подготовительных материалах о нем было сказано: «Ни энтузиазма, ни идеала» [7, 164]. Относительно энтузиазма — так и в романе. С идеалом сложнее. Человек материально обеспеченный, которому ничто не угрожало, кроме бессмысленности су­ществования, добровольно уходит из жизни. Эта способность к крайней мере в данных условиях подтверждает личностность героя. И в свете этого факта вспоминаются слова Свидригайлова: изверг он или сам жертва? А вдруг — жертва?

Несколько сложнее обстоит дело с самоубийством Ставроги­на. Когда-то он высказал свое понимание самоубийства: уйти и& жизни после большой подлости, после такой, которую люди бу­дут помнить тысячу лет. А тебе все равно, ты ушел, тебя не достать, как будто ты не на земле, а на луне напакостил.

Если принять во внимание исповедь героя, то его самоубий­ство — по этому рецепту. И оно безличностно, как и самоубий­ство Смердякова.

Если же исповедь исключить, то все наоборот. Самоубийство Ставрогина приобретает личностный, свидригайловский оттенок.

За безличность говорит способ ухода — повесился, как и Смердяков, а не застрелился, как Свидригайлов: Но вряд ли это замысел Достоевского. Веревка была дана Ставрогину при на­мерении печатать исповедь (тот же способ самоубийства, как и у жертвы, Матреши, выбора средств не имеющей). Исповедь исключили. Герой остался загадочным. Логично было бы изме­нить и способ ухода из жизни. Но Достоевский, видимо, не обра­тил на это внимания при печатании романа.

Мне, повторяю, «Бесы» более нравятся без исповеди главного героя, а Ставрогина я хотел бы видеть личностью. Но вот ве­ревка...

Истинно личностные герои Достоевского стреляются. Наибо­лее яркими из них являются Крафт и Кириллов. Это герои, съеденные идеей. Без сомнения, личности, живущие ради «быть».

Крафт застрелился, будучи убежденным в том, что Россия и русские — страна и нация второстепенные. Идея была выно­шена и твердо усвоена. И физическое существование стало невоз­можно. И Крафт ушел из жизни.

Но самое идейное самоубийство — это, конечно, самоубий­ство Кириллова. Кириллов не только убивает себя, te и дает свою философию самоубийства. Разработанную довольно четко и приведенную к выводу о невозможности не самоубийства.

Достоевский дает портрет героя. «Это был еще молодой че­ловек, лет около двадцати семи, прилично одетый, стройный и сухощавый брюнет, с бледным, несколько грязноватого оттенка лицом и с черными глазами без блеску. Он казался несколько задумчивым и рассеянным, говорил отрывисто и как-то не грам­матически, как-то странно переставлял слова и путался, если приходилось составить фразу подлиннее» [10, 75].

Наибольшую нагрузку здесь несут слова о том, что герой говорил «как-то не грамматически». Что-то в герое сбито. Но сбито не с первозданного в мире, а с того условного, сочинен­ного, в котором погряз мир. С созданной миром грамматики. Люди живут »в мире слов, категорий. Это они сбили мир с есте­ственности. Создали грамматику, упорядочив мир в своем созна­нии. Но при этом мир упростили. И живут в упрощенном, по­нимая слова не в их первозданности.

Кириллов как личность — вне «грамматики». Он без малей­шего налета лжи, тирании терминов и т. п. Резок с болтунами, выкатывающими слова, как шарики. Слова круглые, обтекаемые, быстро катящиеся. Сам герой подбирает слова с трудом, ибо они обесценены, подвержены инфляции. Чтобы выразить то, что ду­маешь, надо снять со слов кожуру, дойти до их ядра. Дело трудное.

Первозданный, лишенный условностей Кириллов не поддер­живает разговора на языке условностей. Он тут же переводит слова собеседника на незатуманенный язык. Когда Степан Верховенский, не желая разговора, говорит, что он не здоров и т. п., герой сразу же замечает: «Ах, это чтоб уходить...». А когда Петр Верховенский, совсем, кстати, не бескорыстно, утверждает, что слово «подлец» всего лишь слово, то Кириллов отвечает: «Я всю жизнь не хотел, чтоб это только слова. Я потому и жил, что бее не хотел. Я и теперь каждый день хочу, чтобы не слова» [10, 469].

Все обесценено. Жизнь личности убита во имя жизни чело­века как биологического существа. Слова убили личность. Че­ловек эксплуатирует слова. И совсем не без корысти. Петра Верховенского вполне устраивает эта обесцененная, фальшивая жизнь в мире слов, затуманивших действительность. Петруши живы такой обесценкой, они ее и поддерживают.

Иное дело Кириллов. Он хочет поднять личность человека, заставить слеша выражать то, что они на самом деле означают. Начать этот процесс он хочет с себя. Долго вынашивал идею возвышения личности.. Вынашивал самостоятельно. Четыре года старался как можно меньше видеть людей, не хотел их влияния. Он ушел в себя. По ночам, когда все нормальные люди спят, усыпляют свой мозг, Кириллов его растревоживает. Он ходит из угла в угол, пьет чай и думает, думает, думает. Результатом многолетних раздумий и явилась теория.

Человек не навязчивый, не стремящийся излагать свои мысли, и совсем не из-за боязни доносов (он не пуглив), а скорее из-за боязни непонимания (иная шкала ценностей), он все же изла­гает свою теорию. Излагает хроникеру, излагает Петру Верховенскому. Делает это, видимо, от неуверенности, что люди само­стоятельно смогут вывести его теорию из его действий.

Кириллов готовится к самоубийству. По теории, по идее. Он не совершал преступлений, совесть его чиста. Он любит детей, любит жизнь. Жизнь ему не надоела, хотя ее несовершенства «ему известны. Убить себя он хочет не затем, чтоб не видеть этих несовершенств. Герой хочет оказать свое влияние на жизнь, повернуть ее в лучшую сторону.

Хотя Кириллов часто повторяет свое «все равно», ему фак­тически совсем не «все равно». Он думает о судьбе человека в мире, о преобразовании мира. Сторонится же людей еще и из боязни, что они его не поймут. Они и стоят того, потому что не понимают или не хотят понять.

Вот Кириллова характеризует Липутин: «...самую нравствен­ность совсем отвергают, а держатся новейшего принципа всеоб­щего разрушения для добрых окончательных целей. Они уже больше чем сто миллионов голов требуют, для водворения здра­вого рассудка в Европе, гораздо больше, чем на последнем кон­грессе мира потребовали. В этом смысле Алексей Нилыч дальше всех пошли» [10, 77].

Поделиться с друзьями: