ЖАНРЫ

Три товарища и другие романы
Шрифт:

— Профессор Перье оперировал на мозге. Это, считайте, все равно что точная механика. А наш брат в потрохах копается. Это совсем другое дело. — Вебер захлопнул тетрадь с записями и встал. — Вы хорошо работали, Равич. Но если до тебя приложил руку коновал, тут уж ничего поделать нельзя.

— Да нет. Иногда можно. — Равич вытер руки и закурил. Медсестра с демонстративным неодобрением тут же распахнула форточку.

— Браво, Эжени! — похвалил Вебер. — Все строго по инструкции.

— У меня есть обязанности в жизни. К тому же я вовсе не желаю взлететь на воздух.

— Вот и прекрасно, Эжени. Это успокаивает.

— А вот некоторые вообще без обязанностей живут. И не желают жить иначе.

— Это в ваш огород, Равич, — хохотнул Вебер. — Полагаю, лучше нам исчезнуть. Эжени с утра обычно не в духе. Да и нечего нам тут больше делать.

Равич окинул взглядом операционную. Глянул на медсестру, верную своим обязанностям. Та встретила его взгляд с исступленным бесстрашием. Никелированная оправа очков придавала ее пустому лицу холодную неприступность. А ведь она тоже человек, как и он, но любая деревяшка — и та ему ближе.

— Простите меня, — проговорил он. — Вы совершенно правы.

На белом столе лежало то, что еще пару часов назад было надеждой, дыханием, болью, трепетным биением жизни. Теперь же это был всего лишь никчемный труп — а бездушный человек-автомат в лице медсестры Эжени, страшно гордой тем, что она никогда не совершала ошибок, уже накрыл этот труп простыней и вывозил на каталке. Такие дольше всех живут, подумал Равич, жизнь просто не замечает эти деревянные души, вот и смерть их не берет.

— До свидания, Эжени, — сказал Вебер. — Желаю вам хорошенько отоспаться.

— До свидания, доктор Вебер. Спасибо, господин доктор.

— До свидания, — попрощался Равич. — И простите мне мою ругань.

— Всего хорошего, — ледяным тоном отозвалась Эжени.

Вебер ухмыльнулся:

— Железный характер!

На улице их встретило хмурое утро. По мостовым грохотали мусорные машины. Вебер поднял воротник.

— Ну и погодка! Вас подвезти, Равич?

— Нет, спасибо. Хочу прогуляться.

— В такую погоду? Я правда могу вас подвезти. Нам же почти по дороге.

Равич покачал головой.

— Спасибо, Вебер.

Вебер все еще вопросительно смотрел на него.

— Даже чудно, что вы все еще так переживаете, когда пациент умирает у вас под ножом. Вы ведь уже пятнадцать лет оперируете, должны бы привыкнуть.

— А я и привык. И не переживаю.

Вебер стоял перед ним, дородный, довольный. Его широкая, округлая физиономия светилась румянцем, как нормандское яблоко. В черных, аккуратно подстриженных усиках сияли капельки дождя. Рядом, приткнувшись к тротуару, стоял «бьюик» и тоже сиял. В этом авто Вебер сейчас чинно покатит восвояси, в свой розовый, как игрушка, загородный домик, где его ждут чистенькая жена, тоже сияющая, двое чистеньких, разумеется, сияющих детишек и вообще чистенькая, сияющая жизнь. Такому разве что-нибудь объяснишь, разве расскажешь о том неимоверном напряжении, когда, затаив дыхание, делаешь скальпелем первый разрез, когда в ответ на это усилие из-под лезвия струится первая алая струйка крови, когда тело, послушное движениям крючка и хватке зажимов, раскрывается перед тобой, словно многослойный занавес, высвобождая органы, что никогда еще не видели света, когда сам ты, словно охотник в джунглях, идешь по следу сквозь чащобы поврежденных тканей, сквозь узлы и сращения, все глубже продвигаясь к опухоли, и вдруг, внезапно, оказываешься один на один, с глазу на глаз с великим хищником по имени смерть, и начинается поединок, в котором все твое оружие — только твои инструменты и невероятная твердость руки, — как растолкуешь ему, каково это, что это значит, когда в ослепительную белизну твоей беспредельной сосредоточенности холодом в крови вдруг вторгается черная тень этой вселенской издевки, способной затупить скальпель, сломать иглу, залить свинцом руку, и когда все то незримо трепетное, загадочное, пульсирующее, что звалось жизнью, вдруг утекает из-под твоих бессильных рук, распадается, меркнет, затянутое буруном призрачного, черного, мертвецкого водоворота, до которого тебе не добраться, с которым тебе не совладать; когда лицо человека, у которого только что было дыхание, имя, собственное «я», у тебя на глазах превращается в анонимную застывшую маску — и этот твой яростный, мятежный, но все равно бессмысленный гнев, — ну как, как все это объяснишь и что тут вообще объяснять?

Равич закурил следующую сигарету.

— Двадцать один год ей был, — только и сказал он.

Вебер носовым платком отирал капельки с усов.

— Вы отлично работали. Я бы так не смог. А если не удалось исправить то, что какой-то мясник наворочал, так вашей вины тут нет. Тут по-другому и не рассудишь, иначе куда бы это нас завело…

— Действительно, — отозвался Равич. — Куда бы это нас завело?

Вебер сунул платок обратно в карман.

— К тому же после всего, что вам довелось испытать, у вас, думаю, чертовская закалка.

Равич глянул на него со скрытой усмешкой.

— Закалки в таком деле не бывает. Разве что привычка.

— Так и я о том же.

— В том-то и беда, что не ко всему можно привыкнуть. Тут непросто разобраться. Давайте считать, что это все из-за кофе. Может, это и вправду кофе меня так взбудоражил. А мы думаем, что это от расстройства.

— А что, кофе и вправду был хорош, верно?

— Очень хорош.

— Хороший кофе — мой конек. Я как чувствовал, что вам кофе понадобится, поэтому сам и сварил. Ведь не сравнить с бурдой, которую варит Эжени?

— Никакого сравнения. По части кофе вы и впрямь мастак.

Вебер уселся в машину. Но все еще не спускал с него глаз, даже из окна высунулся.

— Может, вас все-таки подбросить по-быстрому, а? Вы, наверно, чертовски устали?

«Тюлень, — невольно подумал Равич. — Точь-в-точь тюлень и такой же здоровый. Но мне-то что? Что за чушь в голову лезет? И вот вечно так — говоришь одно, а в мыслях совсем другое».

— Я не устал, — ответил он. — Кофе меня взбодрил. Спите как следует.

Вебер рассмеялся. Под черными усами ослепительно сверкнули белоснежные зубы.

— Нет, я уже спать не лягу. Поработаю лучше в саду. Тюльпаны и нарциссы посадить надо.

Тюльпаны и нарциссы, эхом отозвалось в голове у Равича. На аккуратных клумбочках, среди чистеньких гравийных дорожек. Тюльпаны и нарциссы — персиковая и золотистая кипень весны.

— До свидания, Вебер, — сказал он. — Надеюсь, обо всем прочем вы позаботитесь?

— Разумеется. Сегодня же вечером вам позвоню. Гонорар, к сожалению, будет скромный. Даже говорить не о чем. Девчонка была бедная, и родни, похоже, никакой. Ну, там видно будет.

Равич отмахнулся.

— Эжени она сто франков отдала. Похоже, это все, что у нее было. Выходит, вам причитается двадцать пять…

— Хорошо, хорошо, — нетерпеливо оборвал его Равич. — До свидания, Вебер.

— До свидания. Завтра в восемь утра.

Равич медленно брел по улице Лористона. Будь сейчас лето, он бы устроился где-нибудь на скамейке в Булонском лесу, грелся бы на утреннем солнышке, смотрел бы, ни о чем не думая, на воду, на зелень, пока эта жуткая судорога напряжения где-то внутри сама не рассосется. А уж после поехал бы в гостиницу и завалился спать.

Он зашел в бистро на углу Буасьерской. У стойки несколько работяг да шоферюги с грузовиков. Почти все пьют кофе, макая в него булочки. Равич постоял, посмотрел на них. Простая, ясная, надежная жизнь, все в твоих руках: днем работа до упаду, вечером усталость, ужин, жена, а после мертвый сон без всяких сновидений.

— Вишневки, — заказал он бармену.

На щиколотке у умершей была тонкая цепочка дешевенькой позолоты — дурацкое украшение, какие позволительны разве что в молодости, от избытка сентиментальности и отсутствия вкуса. На цепочке даже пластинка имелась, а на пластинке надпись — «Toujour Charles» [7], и все это без застежки, запаяно раз и навсегда, чтобы не снимать; цепочка, способная рассказать целую историю — о воскресных свиданиях в рощах по берегам Сены, о первой влюбленности и наивной юности, о ювелирной лавчонке где-нибудь в Нейи, о сентябрьских ночах в мансарде, — а потом вдруг задержка, ожидание, испуг, страх — и навеки Шарль, о котором ни слуху ни духу, и подружка, подсунувшая нужный адрес, и знахарка-повитуха, клеенка на столе, и вдруг боль, нестерпимая, режущая боль, и кровь, и растерянное лицо старухи, дряблые руки, торопливо, лишь бы избавиться, запихивающие тебя в такси, и долгие дни мучений, и хочется заползти куда-то, а потом наконец «скорая помощь», больница, последняя сотенная бумажка, скомканная в горячем, потном кулачке… — поздно, слишком поздно.

Поделиться с друзьями: