Тридцатилетняя женщина
Шрифт:
— Ведь у вас есть ребёнок, сударыня.
— Есть, — сказала она холодно.
Священник бросил на неё взгляд, подобный тому, какой кидает врач на опасно больного, и решил приложить все усилия, чтобы отстоять её у духа зла, уже простершего над нею свою руку.
— Вы сами убедились, сударыня, что мы должны жить с нашими печалями и что одна лишь религия утоляет их. Позвольте мне прийти к вам ещё раз. Я хочу, чтобы до вас дошёл голос человека, который сочувствует всякому горю и в котором, не правда ли, нет ничего страшного?
— Хорошо, сударь, приходите. Благодарю вас за то, что вы подумали обо мне.
— Итак, сударыня, до скорого свидания.
Посещение это, можно сказать, смягчило душу маркизы, нравственным силам которой наступал предел в горе и в одиночестве. Старик словно влил в её сердце целительный бальзам; действие его речей, полных веры, было спасительно. Кроме того, она испытала ту радость, которую чувствует узник, когда, познав всю глубину одиночества и тяжесть цепей, он вдруг слышит, что в стену стучится сосед, и, отвечая ему стуком, делится с ним мыслями. Появился нечаянный поверенный. Но скоро она вновь впала в горькое раздумье и решила, как узник, что сотоварищ по несчастью не облегчит ни цепей её, ни будущего. Священнику не хотелось при первой же встрече отпугнуть Жюли, поглощённую своей чисто эгоистической печалью; он надеялся, что в следующий раз ему удастся помочь ей проникнуться религиозным чувством. Спустя день он пришёл вновь, и приём, оказанный ему маркизой, доказал, что посещение его было желательно.
— Итак, маркиза, — начал старик, — приходилось ли вам задумываться о том, как бесчисленны человеческие страдания? Обращали ли вы взор свой к небесам? Видели ли вы там все эти необъятные миры, которые, умаляя значение наше, подавляя нашу суетность, тем самым уменьшают и наши горести?
— Нет, сударь, — ответила она. — Законы общества гнетут мою душу и терзают её слишком мучительно, чтобы я могла воспарить на небеса. Но, пожалуй, не так жестоки законы, как обычаи, принятые в свете. О, этот свет!
— Наш долг, сударыня, повиноваться и тем и другим: закон — это слово, а обычаи — действия общества.
— Повиноваться обществу? — возразила маркиза, не скрывая своего отвращения. — Ах, сударь, все наши беды проистекают оттуда. Бог не создал ни одного закона, который вёл бы к несчастью; а люди собрались и исказили его творения. Мы, женщины, больше обижены цивилизацией, нежели природой. Природа подвергает нас физическим страданиям, которые вы не облегчили, цивилизация же развила в нас чувство, которое вы всё время обманываете. Природа уничтожает слабых, а вы приговариваете их к жизни, иначе говоря, к вечному несчастью. Только мы, женщины, на себе испытываем, как тягостен брак — установление, на котором основано в наше время общество: мужчины свободны, мы же — рабыни долга. Мы должны отдавать вам всю свою жизнь, вы же нам отдаёте лишь считанные минуты. И, наконец, мужчина выбирает, а мы слепо подчиняемся. О сударь, вам-то я всё могу сказать. Знаете ли, мне представляется, что брак в наши дни — это узаконенная проституция. Вот он, источник моих мучений. Но лишь я одна из всех этих обездоленных, скованных роковыми узами, не смею жаловаться на свою судьбу! Я виновница своего несчастья, я сама стремилась к этому браку.
Она умолкла и залилась слёзами.
— Среди страшных невзгод, среди океана скорби, — продолжала она, — я обрела островок и ступила на него; там я могла страдать на приволье; всё унёс ураган. И вот я снова одинока, нет у меня опоры, нет силы бороться с бурей.
— У нас всегда есть силы, когда с нами бог, — сказал священник. — И если вам в нашей земной юдоли некого любить, то разве у вас нет никаких обязанностей?
— Всё только обязанности! — воскликнула она с каким-то раздражением. — Но где найду я чувства, которые помогают людям выполнить их обязанности? Сударь, ничто не делается из ничего, и ничто не делается для ничего, — вот один из самых правильных законов природы, как физических, так и нравственных. Вы хотите, чтобы деревья давали листву без соков, которые её питают? Душу тоже питают жизненные соки! Мой источник жизни иссяк.
— Я не буду вам говорить о религиозном чувстве, порождающем смирение, — произнёс священник, — но, сударыня, разве материнство не…
— Остановитесь, сударь! — воскликнула маркиза. — С вами я буду откровенна. Увы! Отныне мне ни с кем нельзя быть откровенной, я вынуждена лгать; свет вечно требует притворства и грозит позором, если мы не подчинимся условностям. Существует два материнства, сударь. Раньше я и не подозревала этого. Теперь я это познала. Я мать лишь наполовину, и мне лучше было бы совсем не быть ею. Елена не от него ! О, не содрогайтесь! Сен-Ланж — бездна, в которой потонуло немало ложных чувств, откуда вырвалось мрачное пламя, куда рухнули хрупкие сооружения, созданные противоестественными законами. У меня есть ребёнок — этого достаточно; я мать — так хочет закон. Но у вас, сударь, чуткая и добрая душа, вы-то, быть может, поймёте стенания бедной женщины, не допустившей, чтобы в её сердце проникли искусственные чувства. Бог будет мне судьей, но я не думаю, что грешу против его законов, поддаваясь чувству любви, которое заложено им в моей душе, и вот к чему я пришла; ребёнок сочетает в себе, сударь, образы двух существ, является плодом двух чувств, соединившихся свободно. Если вы не привязаны к нему всем существом своим, всеми фибрами своего сердца, если не напоминает он радостей любви, те места, то время, когда два существа эти были счастливы, и слова их, полные душевного единения, и их сладостные мечтания, тогда ребёнок этот — создание несовершенное. Да, ребёнок должен стать для них восхитительной миниатюрой, в которой отражается поэтическая летопись их сокровенной жизни, стать для них источником вдохновения, воплотить в себе всё их прошедшее, всё их будущее. Бедная маленькая Елена — дочь моего мужа, дитя долга и случая; она пробуждает во мне лишь инстинкт — непреодолимый инстинкт, заставляющий нас защищать рождённое нами существо, плоть от плоти нашей. Я безупречна с точки зрения общества. Ведь я пожертвовала ради неё своею жизнью и своим счастьем. Её слезы трогают меня до глубины души; если бы она стала тонуть, я бы бросилась спасать её. Но ей нет места в моём сердце. О! любовь породила во мне мечту о всемогущей и цельной материнской любви, в сонном забытьи я баюкала ребёнка, рождённого мечтою ещё до его зачатия, словом, тот нежный цветок, который расцветает в душе прежде, чем появляется на свет. Я для Елены то, чем в мире животном всякая мать должна быть для своего потомства. Когда Елена не будет более нуждаться во мне, всё это кончится: исчезнет причина, исчезнут и следствия. Женщина наделена замечательным даром всю жизнь окружать своего ребёнка материнской любовью, и не следует ли это божественное постоянство чувств приписать тому свету, что озарял его духовное зачатие? Если мать не вкладывает душу свою в новорождённого, то, значит, материнская любовь недолго будет владеть её сердцем, как недолго владеет она животными. Я чувствую, это истина: дочка моя растёт, а сердце моё всё больше и больше отчуждается от неё. Жертвы, которые я принесла ради дочери, уже отторгнули меня от неё, а вот для другого ребёнка нежность моя, я знаю это, была бы безгранична; ради него ничто не было бы жертвой, всё приносило бы мне блаженство. Рассудок мой, благочестие — всё бессильно против этих чувств. Разве женщина, которая не чувствует себя ни матерью, ни супругой и которая, себе на горе, постигла, как бесконечно прекрасна любовь, как беспредельно радостно материнство, виновна в том, что хочет умереть? Что станется с нею? Я-то вам скажу, что испытывает она! По сто раз в день, по сто раз в ночь голову, сердце, тело моё пронизывает дрожь, стоит лишь воспоминанию, побороть которое нет сил, воскресить передо мною картины счастливого прошлого, быть может, даже более счастливого, нежели было оно на самом деле. Видения эти терзают душу, притупляют все мои чувства, и я повторяю про себя: “Какая была бы жизнь у меня, если бы!..”
Она закрыла лицо руками и зарыдала.
— Вот что таится в моём сердце! — продолжала она. — Ради его ребёнка я пошла бы на самые страшные муки! Господь, умирая, принял на себя все грехи земные, и он простит мне эту мысль, которая сводит меня с ума; но свет, я знаю, неумолим, для него мои слова — богохульство: я поношу все его законы. Ах, как бы я хотела вступить в единоборство со светским обществом, чтобы обновить законы, обычаи, чтобы разрушить их! Ведь они-то и нанесли удар моим помыслам, всем струнам души моей, всем чувствам, всем моим желаниям, всем надеждам в будущем, в настоящем, в прошедшем! Мрачны дни мои, мысль моя — меч, сердце моё — рана, ребёнок мой — лишь отрицание. Да, когда Елена говорит со мною, мне хочется, чтобы у неё был иной голос; когда она смотрит на меня, мне хочется, чтобы у неё были иные глаза. Всё в ней напоминает мне о том, что должно было быть и чего нет. Мне тяжело смотреть на неё! Я ей улыбаюсь, чтобы возместить чувства, которые краду у неё. Как я страдаю! О сударь, мои страдания так мучительны, что я не в силах жить. И я буду слыть женщиной добродетельной! И я не совершила никаких проступков! И меня будут уважать! Я поборола невольную любовь, которой не имела права уступать; я сохранила супружескую верность, но уберегла ли я своё сердце? Нет, — продолжала она, поднося руку к груди, — оно всегда принадлежало лишь одному существу. И моя дочь чувствует это безошибочно. Во взгляде, голосе, в движении матери есть такая сила, которая воздействует на душу ребёнка, а когда я смотрю на мою бедную девочку, когда я говорю с нею или когда беру её на руки, она не ощущает ни ласки в моих объятиях, ни нежности в голосе, ни теплоты в моём взгляде. Она укоризненно смотрит на меня, и я не могу этого вынести. Порою я дрожу при мысли, что предстану перед нею, как перед судьёй, и она вынесет мне приговор, даже не выслушав меня. Не допусти, господи, ненависти между нами! Лучше, боже великий, пошли мне смерть, помоги мне уснуть вечным сном в Сен-Ланже! Я хочу перенестись в тот мир, где я встречу свою вторую душу, где я стану настоящей матерью. О, извините, сударь, я теряю рассудок. Слова эти переполняли меня, я излила свою душу. Ах, вы тоже плачете! Вы не будете презирать меня!.. Елена, Елена, дочка! Поди сюда! — крикнула она с каким-то отчаянием, услышав шаги дочери, возвращавшейся с прогулки.
Девочка вбежала в комнату с весёлым криком и смехом; она принесла бабочку, которую сама поймала, но, увидев, что лицо матери залито слёзами, она затихла и подставила лоб для поцелуя.
— Она вырастет красавицей, — заметил священник.
— Она вся в отца, — ответила маркиза, с жаром целуя дочь, словно отдавая долг или стремясь заглушить угрызения совести.
— Как у вас горят щёки, маменька!
— Ступай, оставь нас, мой ангел, — ответила маркиза.
Девочка ушла без сожаления, даже не взглянув на мать, довольная, что можно убежать подальше от унылого её лица, и уже понимая, что есть нечто враждебное ей в чувстве, отразившемся сейчас на нём. Улыбка — это достояние, язык, выражение материнской любви. А маркиза не могла улыбаться. Она покраснела, взглянув на священника: она надеялась проявить материнские чувства, но ни она, ни её ребёнок не сумели солгать! В самом деле, искренние материнские поцелуи напоены божественным нектаром, придающим им нечто задушевное, какую-то нежную теплоту, которой полнится сердце. Поцелуи же, которые не умиляют душу, сухи и холодны. Священник почувствовал, как велико это различие: он мог измерить пропасть, которая зияет между материнством по плоти и материнством по сердцу. Поэтому, бросив пытливый взгляд на маркизу, он произнёс:
— Вы правы, сударыня! Для вас было бы лучше, если бы вы умерли…
— Ах, я вижу, вы понимаете, как я страдаю, — ответила она, — раз вы, христианин и священник, угадали, на какой роковой шаг всё это толкает меня, и одобрили его. Да, я хотела покончить с собою, но мне не хватило мужества и я не выполнила своё намерение. Тело моё было слабо, когда душа была сильна, а когда моя рука больше не дрожала, душа начинала колебаться. Тайна этой борьбы и этих чередований для меня непостижима. Я, очевидно, слабая женщина, у меня нет упорства и воли, я сильна лишь своею любовью. Я презираю себя! По вечерам, когда слуги ложились спать, я храбро шла к пруду; но стоило мне подойти к берегу, как мою жалкую плоть охватывал страх смерти. Я исповедуюсь вам в своих слабостях. Когда я снова ложилась в постель, мне становилось стыдно, я опять делалась храброй. Вот в такую-то минуту я и приняла большую дозу опиума, но только заболела, а не умерла. Я думала, что осушила весь пузырёк, а оказывается, не выпила и половины.
— Вы погибли, сударыня, — строго произнёс священник, и голос его задрожал от слёз. — Вы вернётесь в свет и будете лгать свету, вы станете искать и найдёте то, что считаете воздаянием за свои муки, но придёт день, и вы понесёте кару за ваши утехи…
— Да ужели я отдам, — воскликнула она, — какому-нибудь соблазнителю, которому вздумается разыграть влюблённого, последние, самые ценные сокровища моего сердца, ужели испорчу свою жизнь ради мига сомнительного счастья? Нет, душу мою испепелит чистый огонь. Мужчины наделены инстинктами, свойственными их полу, и такого, кто обладает душою, отвечающей требованиям нашей натуры, кто затронет все струны нашего сердца, звучащие сладостной гармонией лишь под наплывом чувств, — такого человека не встретить дважды в жизни. Я знаю, моё будущее ужасно: женщина без любви — ничто, красота без наслаждения — ничто; но разве свет не осудил бы моего счастья, если б оно и пришло ко мне! Мой долг перед дочерью — быть достойной матерью. Ах, я в железных тисках, из них мне не вырваться, не покрыв себя позором! Семейные обязанности, которые не будут ничем вознаграждены, мне скоро прискучат, я стану проклинать жизнь; зато у моей дочки будет отменное подобие матери. Я одарю её сокровищами добродетели взамен сокровищ любви, которые я отняла у неё. Я даже не хочу жить во имя того, чтобы испытать радость, которую даёт матерям счастье детей. В счастье я не верю. Какая судьба уготована Елене? Разумеется, такая же, как мне. Что может сделать мать, чтобы человек, за которого она отдаёт свою дочь, стал бы ей супругом по сердцу? Вы клеймите презрением тех несчастных женщин, которые продают себя за несколько экю первому встречному: голод и нужда оправдывают эти мимолётные союзы. Общество же допускает и одобряет ещё более ужасный для невинной девушки, необдуманный союз с мужчиною, с которым она не знакома и трёх месяцев; она продана на всю жизнь. Правда, цена даётся немалая! Если бы взамен иного вознаграждения за все её муки вы хотя бы уважали её; но нет, свет злословит о самых добродетельных женщинах! Такова судьба наша; у нас два пути: один — проституция явная и позор; другой — тайная и горе. А несчастные бесприданницы! Они сходят с ума, они умирают; и никто их не жалеет! Красота, добродетель не ценятся на человеческом рынке, и вы называете обществом это логово себялюбивых страстей! Лишите женщин прав на наследство, тогда вы будете по крайней мере следовать законам природы, выбирая спутницу жизни по влечению сердца.
— Сударыня, слова ваши доказывают мне, что вам чужды и семейный дух и дух религиозный. Поэтому-то вы, не колеблясь, сделаете выбор между эгоизмом общества, уязвляющим вас, и личным эгоизмом, который будет звать вас к наслаждениям…
— Да существует ли, сударь, семья! Я отрицаю семью в том обществе, которое после смерти отца или матери производит раздел имущества и говорит каждому: иди своей дорогой. Семья — это объединение временное и случайное, которое сразу же расторгается смертью. Законы наши разрушили старинные роды, наследства, постоянство примеров и традиций. Вокруг я вижу одни лишь обломки.