ЖАНРЫ

Тридцатилетняя женщина
Шрифт:

— Сударыня, вы обратитесь к господу богу лишь тогда, когда кара его постигнет вас, и я желаю вам, чтобы у вас было время смириться. Вы ищете утешения, глядя на землю, вместо того чтобы возвести взор к небесам. Лжемудрствование и себялюбивые стремления завладели вашим сердцем; вы глухи к голосу религии, как все дети нашего безбожного века. Мирские радости порождают одни лишь страдания. Печали ваши будут просто-напросто видоизменяться, вот и всё.

— Я опровергну ваше пророчество, — проговорила она с горькой усмешкой, — я останусь верна тому, кто умер ради меня.

— Скорбь живёт вечно лишь в набожных душах, — ответил он.

И священник почтительно опустил глаза, чтобы скрыть сомнение, которое могло отразиться в его взгляде. Жалобы маркизы опечалили его. Он распознавал человеческое “я” во всех его проявлениях и не надеялся тронуть это сердце, ибо в горе оно зачерствело, а не смягчилось. Зерно божественного сеятеля не могло дать всходов, громкие выкрики эгоизма заглушали проникновенный голос. Однако священник проявил апостольское упорство и часто навещал Жюли; им руководила надежда обратить к богу эту благородную и гордую женщину; но он разуверился в этом, заметив, что маркизе приятны их беседы лишь потому, что она может говорить с ним о том, кого уже нет в живых. Он решил не унижать свой сан, снисходительно выслушивая рассказ о её любви; беседы на эту тему прекратились и постепенно перешли на общие места.

Настала весна. Маркиза д’Эглемон, томясь тоской, решила развлечься и от безделья занялась своим поместьем; скуки ради она распорядилась, чтобы произвели кое-какие работы. В октябре она покинула замок, где посвежела и похорошела в своей праздной скорби, которая сначала была неудержима, словно полёт диска, брошенного могучим броском, затем перешла в тихую печаль, — так всё тише и тише делаются колебания летящего диска, и он наконец останавливается. Печаль — это вереница таких же колеблющихся движений души: вначале они граничат с отчаянием, а к концу — с удовольствием; в молодости она — что утренние сумерки, в старости — что вечерние.

Когда экипаж маркизы проезжал по деревне, встретился священник, возвращавшийся домой из церкви; отвечая на его поклон, она опустила глаза и отвернулась, чтобы не видеть его. Священник был прав в своём отношении к этой злосчастной Артемиде Эфесской.

III. В тридцать лет

Молодой человек, подававший большие надежды, представитель одного из тех знатных родов, отмеченных историей, которые даже вопреки законам всегда будут тесно связаны со славой Франции, был на балу у г-жи Фирмиани. Дама эта вручила ему рекомендательные письма к двум-трём своим приятельницам, жившим в Неаполе. Шарль де Ванденес — так звался молодой человек — хотел поблагодарить её перед отъездом. Ванденес блистательно выполнил несколько дипломатических поручений, его недавно назначили помощником одного из наших полномочных министров на конгрессе в Лайбахе, и он хотел воспользоваться путешествием, чтобы побывать в Италии. Бал этот для него был, так сказать, прощанием с парижскими развлечениями, со стремительной столичной жизнью, с вихрем идей и увеселений, со всем, что так часто осуждается, но чему так приятно предаваться. Шарль де Ванденес привык за три года приветствовать европейские столицы и покидать их по воле своей дипломатической карьеры, и, расставаясь с Парижем, он почти ни о чём не сожалел. Женщины уже не производили на него впечатления, — оттого ли, что, по его мнению, истинная страсть должна занять слишком большое место в жизни политического деятеля, или оттого, что волокитство — это времяпрепровождение пошляков — казалось ему слишком пустым занятием для человека с сильной душою. Все мы притязаем на душевную силу. Ни один француз, пусть самый заурядный, не согласится прослыть всего лишь остроумцем. Итак, Шарль, несмотря на молодость — ему недавно минуло тридцать лет, — приучил себя к философскому взгляду на вещи и жил рассудком, заранее обдумывая последствия своих поступков и пути к достижению цели, тогда как люди его возраста обычно живут чувствами, удовольствиями и иллюзиями. Он прятал пылкость и восторженность, столь свойственные молодости, в тайниках своей души, благородной от рождения. Шарль Ванденес старался превратиться в человека бесстрастного и расчётливого и все свои способности употребить на то, чтобы довести до совершенства свои манеры, тонкость поведения, искусство обольщать; это поистине задача честолюбца; такую жалкую роль играют люди, желающие добиться того, что ныне называется высоким положением . Он в последний раз окидывал взглядом гостиные, где танцы были в разгаре. Ему, без сомнения, хотелось, покинув бал, унести с собою память о нём — так в театре зритель не уйдёт из ложи, не посмотрев заключительной сцены оперы. К тому же г-н де Ванденес по вполне понятной прихоти изучал смеющиеся лица и великолепное парижское празднество, на котором царило чисто французское оживление, мысленно сопоставляя всё это с новыми лицами, с новыми живописными картинами, ожидавшими его в Неаполе, где он предполагал провести несколько дней, перед тем как отправиться к месту назначения. Он как будто сравнивал Францию, такую изменчивую и уже изученную им, со страною, обычаи и пейзажи которой были известны ему лишь по противоречивым рассказам или по книгам, в большинстве случаев прескверно написанным. Кое-какие мысли, довольна поэтичные, хотя и ставшие теперь весьма избитыми, пришли ему в голову и ответили, быть может безотчётно, сокровенным желаниям его сердца, скорее требовательного, чем пресыщенного, скорее праздного, чем увядшего.

“Вот они, — размышлял он, — самые изысканные, самые богатые, самые знатные парижанки. Здесь нынешние знаменитости, известнейшие ораторы, представители известнейших аристократических родов, известнейшие литераторы; тут и художники, тут и власть имущие. А меж тем вокруг меня одни лишь мелкие интриги, мёртворождённые страсти, улыбки, которые ничего не выражают, беспричинное презрение, потухшие взгляды и блеск остроумия; но остроумие это растрачивается впустую. Все эти белолицые и румяные красавицы ищут развлечений, а не радости. Нет искренности в чувствах. Если вам нравятся только мишура, украшения из страусовых перьев, лёгкий флер, прелестные туалеты, изящные дамы, если вы поверхностно скользите по жизни, то это ваш мир. Удовольствуйтесь пустой болтовней, обворожительными улыбками и чувства в сердцах не ищите. А мне приелись все эти пошлые интриги, которые увенчиваются бракосочетанием, должностью супрефекта или казначея, а ежели дело дойдёт до любви, — тайными сделками, до такой степени свет стыдится даже подобия страсти. Ни на одном из этих весьма выразительных лиц не увидишь ничего, что возвещало бы душу, способную всецело предаться идее или терзаться угрызениями совести. И сожаление и несчастье стыдливо прикрываются здесь шутками. Не вижу я ни одной женщины, которую мне хотелось бы покорить, которая может увлечь в бездну. Да и найдёшь ли сильную страсть в Париже? Кинжал тут диковинка, и висит он в красивых ножнах, на золочёном гвозде. Женщины, помыслы, чувства людей — всё здесь заурядно. Страстей больше не существует, ибо исчезло своеобразие. Чины, ум, состояние — всё сравнялось, и все мы вырядились в чёрные фраки, словно облеклись в траур по умершей Франции. Мы не любим тех, кто подобен нам. Между любовником и любовницей должно существовать несходство, которое надобно сгладить, расстояние, которое надобно преодолеть. Эта пленительная сторона любви исчезла в 1789 году. Пресыщенность, скучные наши нравы порождены политическим строем. В Италии, по крайней мере, всё самобытно. Женщины там всё ещё хищные создания, опасные сирены, они безрассудны и руководствуются не логикой, а вкусами, вожделениями; их надо опасаться, как опасаются тигров…”

Подошла г-жа Фирмиани и прервала этот монолог, а с ним и тысячу противоречивых мыслей, недоконченных, смутных, которых не передать. Достоинство мечтаний именно в их расплывчатости; они своего рода умственный туман.

— Я хочу, — сказала она, беря его под руку, — представить вас особе, которая много о вас слышала и жаждет познакомиться с вами.

Она провела его в соседнюю гостиную и, улыбаясь, указала жестом и взглядом истинной парижанки на даму, сидевшую у камина.

— Кто это? — с живостью спросил граф де Ванденес.

— Женщина, о которой вы, разумеется, не раз говорили, хваля её или злословя о ней, женщина, живущая в уединении, женщина-загадка.

— Будьте великодушны, умоляю вас, скажите, кто она?

— Маркиза д’Эглемон.

— Я поучусь у неё: она сделала из своего весьма недалёкого мужа — пэра Франции, из ничтожного человека — политическую фигуру. Но скажите, в самом ли деле из-за неё умер лорд Гренвиль, как уверяют некоторые?

— Возможно. Была ли, нет ли трагедия, но бедняжка очень изменилась. Она ещё не выезжала в свет. Хранить четыре года постоянство в Париже что-нибудь да значит! Здесь она только потому, что…

Госпожа Фирмиани умолкла; потом добавила с лукавым видом:

— Я забыла, что говорить об этом нельзя. Ступайте же, побеседуйте с ней сами.

Шарль с минуту постоял неподвижно, прислонившись к косяку двери и не спуская внимательного взгляда с женщины, ставшей знаменитостью, хотя никто и не мог бы объяснить, в чём же причина её славы. В свете встречаешь немало таких презабавных несообразностей. В этом отношении репутация г-жи д’Эглемон не отличалась от установившейся репутации иных людей, вечно занятых никому неведомым делом: статистиков, что славятся своими глубокими познаниями, ибо все верят в их вычисления, которые они, впрочем, предпочитают не предавать гласности; политических деятелей, что носятся со своей единственной статьёй, напечатанной в газете; писателей и художников, чьи творения никогда не увидят света; учёных в глазах неучей: так Сганарель слыл латинистом среди тех, кто не знал латыни; людей, которым все приписывают талант в какой-нибудь определённой области — то ли способность стать во главе целого художественного направления, то ли выполнить весьма важное, ответственное дело. Многозначительное слово “специалист” словно нарочно создано для такой вот разновидности безмозглых моллюсков от политики и литературы. Шарль не мог отвести глаз от маркизы д’Эглемон и был недоволен этим: он досадовал, что женщина так сильно затронула его любопытство; впрочем, весь её облик опровергал те размышления, которым только что предавался молодой дипломат, глядя на танцующих.

Маркиза — в ту пору ей было тридцать лет — была хороша собой, хотя хрупка и уж очень изнежена. Удивительным обаянием дышало её лицо, спокойствие которого обнаруживало редкостную глубину души. Её горящий, но словно затуманенный какою-то неотвязной думою взгляд говорил о кипучей внутренней жизни и полнейшей покорности судьбе. Веки её были почти всё время смиренно опущены и поднимались редко. Если она и бросала взгляды вокруг, то они были печальны, и вы сказали бы, что она сберегает огонь глаз для каких-то своих сокровенных созерцаний. Потому-то каждый мужчина, наделённый недюжинным умом, испытывал необъяснимое влечение к этой кроткой и молчаливой женщине. Если рассудок и пытался разгадать, отчего она постоянно оказывает внутреннее противодействие настоящему во имя прошедшего, обществу во имя уединения, то душа старалась проникнуть в тайны этого сердца, видимо, гордого своими страданиями. Ни одна черта её не противоречила тем мыслям, которые она внушала с первого взгляда. Лицо её, как у многих женщин с очень длинными волосами, было бледно, просто белоснежно. У неё была необыкновенно тонкая кожа, а это почти безошибочный признак душевной чувствительности, что подтверждалось всем её обликом, тою изумительной законченностью черт, которою китайские художники наделяют свои причудливые творения. Её шея, пожалуй, была слишком длинна, зато нет ничего грациознее такой шеи, в её движениях есть отдалённое сходство с извивами змеи, чарующими глаз. Если бы не существовало ни одного признака из того множества признаков, по которым наблюдатель определяет самые скрытные характеры, то, чтобы судить о какой-нибудь женщине, было бы достаточно внимательно изучить повороты её головы, изгибы шеи, такие разнообразные, такие выразительные. Наряд г-жи д’Эглемон сочетался с её душевным состоянием. Густые волосы, заплетённые в косы, были уложены вокруг головы высокою короной, и в них не было ни единой драгоценности, словно она навеки простилась с роскошью. Её нельзя было заподозрить в мелких уловках кокетства, которые так портят иных женщин. Однако, как ни был прост её корсаж, он не совсем скрывал пленительные линии её стана. Вся прелесть её вечернего платья заключалась в удивительно изящном покрое, и если позволено искать “идею” в том, как ниспадает ткань, то можно сказать, что множество строгих складок её платья придавало ей особое благородство. Впрочем, и ей, как всем женщинам, была присуща извечная слабость — тщательная забота о красе рук и ног; но если она и выставляла их напоказ с некоторым удовольствием, то даже самой коварной сопернице было трудно назвать её жесты неестественными, так, казалось, были они безыскусны или усвоены с детских лет. Грациозная небрежность искупала этот намёк на кокетство. Следует отметить всю совокупность мелочей, все эти черточки, делающие женщину некрасивой или хорошенькой, привлекательной или отталкивающей, в особенности если в них чувствуется душа, которая всему придаёт гармонию, как это было у г-жи д’Эглемон. Её манеры удивительно хорошо сочетались со всем складом её лица, с её осанкой. Только в известном возрасте иные утончённые женщины умеют сделать красноречивым свой облик. Но что же открывает тридцатилетней женщине секрет выразительной внешности: радость или печаль, счастье или несчастье? Это живая загадка, и всякий истолкует её так, как подскажут ему желания, надежды, убеждения. Маркиза опиралась на подлокотники кресла, и вся её фигура, и то, как соединяла она кончики пальцев, словно играя, и линия её шеи, и то, как утомлённо склонялся в кресле её гибкий стан, изящный и словно надломленный, свободная и небрежная поза, усталые движения — всё говорило о том, что эту женщину ничто в жизни не радует, что ей неведомо блаженство любви, но что она мечтала о нём и что она сгибается под бременем воспоминаний, что женщина эта давным-давно разуверилась в будущем или в себе самой, что это женщина праздная, что жизнь её ничем не заполнена. Шарль де Ванденес залюбовался этой обворожительной картиной, “сделанной”, как он решил, искуснее, нежели “сделали бы её” женщины заурядные. Он знал д’Эглемона. При первом же взгляде на эту женщину, которую он раньше не видел, молодой дипломат понял, как велико несоответствие, диспропорция — употребим такое сухое слово — между супругами, что вряд ли маркиза любит мужа. Однако г-жа д’Эглемон вела себя безупречно, и добродетель придавала ещё больше ценности тем тайнам, которые, как все предполагали, она хранила в душе. Наконец Ванденес очнулся от изумления и стал придумывать, как бы вступить в разговор с г-жой д’Эглемон, решив — так подсказала ему дипломатическая, весьма обычная хитрость — привести её в замешательство дерзостью, чтобы посмотреть, как она отнесётся к его нелепому поведению.

— Сударыня, — начал он, усаживаясь подле неё, — я счастлив, ибо одна особа проговорилась, что я отмечен вами. Не знаю, право, чем я заслужил это! Весьма признателен вам, мне ещё никогда не случалось быть предметом такого благоволения. Вы виновница одного из моих новых недостатков: отныне я уже не буду скромен…

— И напрасно, сударь, — смеясь, подхватила Жюли, — предоставьте самомнение тем, кому больше нечем отличиться.

Так между маркизой д’Эглемон и молодым человеком завязалась беседа, и, как водится, они мгновенно перебрали множество всяческих вопросов: живопись, музыку, литературу, политику, людей, события и разные разности. Затем разговор незаметно перешёл к обычной, неизменной теме болтовни французов да и чужеземцев — к любви, чувствам, женщинам.

— Мы — рабыни.

— Вы — королевы.

Более или менее остроумные фразы, произнесённые Шарлем и маркизой, сводились к весьма простой формуле всех нынешних и будущих разговоров по этому поводу. Ведь две эти фразы всегда означают: “Полюбите меня. — Я полюблю вас”.

— Сударыня, — пылко воскликнул Шарль де Ванденес, — вы заставляете меня несказанно сожалеть об отъезде из Парижа! В Италии, конечно, мне не доведётся проводить время за такой приятной беседой.

— Быть может, вы там найдёте счастье, сударь, а оно гораздо ценнее всех блестящих мыслей, истинных или ложных, которые в таком изобилии высказываются каждый вечер в Париже.

Поделиться с друзьями: