Трилогия о Мирьям(Маленькие люди. Колодезное зеркало. Старые дети)
Шрифт:
Полуприщурив глаза, Юули насмешливо измеряет меня своим взглядом.
Меня охватывает слабость. Строю презрительную гримасу, только боюсь, что уголки губ у меня подрагивают так же, как Юулины руки.
— Скажи, мать, а любовь у тебя была?
— А что такое любовь? Если кто тебе принадлежит — тут она и есть, любовь. И больше ничего. Не важно — кто или что принадлежит. Любовь — это чувство превосходства. Ты за то и любишь, что можешь господствовать.
Рууди сосредоточенно слушает и разминает в пальцах папиросу. Ему тоже не хочется смотреть в сторону Юули.
— Я спрашиваю, случалась ли у тебя настоящая любовь?
— Ах, о ней пишут в книгах и на картинках рисуют. Сплошная блажь.
— Значит, и любви нет не свете. Боже мой, с какой жестокостью разбиваются иллюзии молодого человека! — дурачится Рууди.
— Надеяться и тебе не заказано, — усмехается Юули.
Вижу, как на мгновение в ней просыпается мать, которая инстинктивно желает своим детям добра.
Юули вытирает рукавом глаза. С чего бы это она в последнее время стала такой слезливой?
— Ты ведь на самом деле так не думаешь, как в сердцах говоришь? — участливо спрашивает Рууди.
— А чего там иначе? Жизнь — она такая.
Юули подходит к моему креслу, прислоняется спиной к теплой стене и прикладывает к горячим изразцам свои Руки. Впитавшийся в ее одежду кухонный чад ударяет мне в нос запахом жареного.
Рууди постукивает ногтями по стеклам очков в черной оправе.
— Хорошо, когда тебе оставляют хоть надежду. В школе говорили: пока дышишь — надейся.
— Мы надеемся еще поплясать на твоей свадьбе, — срывается с моих губ глупое утешение, которое тут же, в тишине комнаты, бессильно угасает.
— Ты — молодой человек, — со своей стороны добавляет Юули. — А у меня по ночам сводит судорогой левую руку.
Юули не задерживается надолго у теплой стенки. Подходит к зеркалу, распускает волосы, чтобы расчесать жидкие пряди, достающие до половины спины.
— Да, — говорит она в зеркало с горьким довольством, — другой раз, бывает, и болезнь может на пользу пойти. Вчера тут ходили одни, с рулетками и карандашами в руках, все вымеряли да записывали, сколько у нас жильцов, какая площадь. Мол, господа пусть отправляются в подвалы жить, а голытьба разная, пожалуйста, в барские хоромы. Вначале я подумала: скажу-ка я, что у меня сестра красная и зять — туда же, поди, и за родственничков отсидели в тюрьме и боролись, — с издевкой говорит Юули, смотрит на меня через плечо и ждет, что я скажу, даже гребень останавливается на полпути.
Увидев, что я сохраняю невозмутимость, продолжает, обращаясь к зеркалу:
— Потом подумала, ладно, оставим красных родственников про запас. Привела гостей прямо к Рууди и спросила: «Видите, лежит чахоточный человек, так в какую конуру вы хотите его запихать?» Их будто ветром сдуло, даже извинялись на прощанье.
Юули смеется, гордо встряхивает головой, как царственное животное, будто у нее прежние густые темные кудри, которые то и дело пытались погладить парни со стекольного завода.
— Что ж, за справедливость мы боролись, ее теперь и устанавливают повсюду, — говорю я холодно. Юулина задиристость мне надоела.
Юули упирается рукой в стену, немного отворачивается от зеркала, склоняет голову и спрашивает:
— Где тут справедливость? Я своими руками заработала триста золотых рублей. А сколько труда вложил сюда покойник, царство ему небесное, а долги, которые у нас на шее повисли! Разве я эти деньги у кого обманом взяла? Мне они даже в наследство не достались! Эти рубли мне ох с каким трудом доставались. А теперь, когда состарилась, меня хотят выгнать на улицу, под дерево!
— Ну хорошо, ты в молодости, в начале века, заработала шитьем триста золотых рублей и вложила их в дом. А потом ты работала? Вложила деньги, чтобы всю жизнь получать с них доход! Чтобы после белошвейной работы уже и соломинки не сдвинуть. Нет, справедливо не только то, что тебе выгодно.
Юули отталкивается от стены. Вижу, как она, направляясь ко мне, слегка покачивается. Выпрямляюсь и встаю перед ней, лицом к лицу. Поднимаю руку, чтобы дотронуться до волос на ее плече.
— Помнишь, как парни со стекольного таскали тебя за косы?
— Не верти! Тебе должно быть стыдно передо мной! — кричит Юули, отталкивая мою руку.
— Или думаешь, — я говорю очень медленно, чтобы остудить наше возбуждение, — неужели ты и впрямь думаешь, что все эти годы я только и держала в уме твои дома? Или думаешь, что я сейчас жалею тебя? А потом, знаешь, не дело — искать выгоды в том, что твои родственники коммунисты, — заканчиваю я с неожиданной даже для себя желчностью.
Юули тяжело дышит. В смущении замечаю, что один глаз у нее выпучен больше, чем другой.
— У нас одни родители, одна мать и один отец. Твои дети и мне близки. И внуки. Вот и все.
— Ха-ха-ха! — смеется Юули, артистически вскидывая голову. — Наша мать родила тебя, когда мне было уже четырнадцать лет. Старушечий ребенок, вот как смеялись фабричные, от такого, говорили они, добра не жди! Как в воду глядели! Черная овца в порядочном семействе!
Юули тужится, старается, чтобы ее жалкий смех тянулся дольше.
— И тебе близки мои дети, мои внуки близки!
Неожиданно Юули обретает какое-то душевное равновесие, отходит, закручивает волосы на затылке в узел.
— Близки! — передразнивает она, ища продолжения своим мыслям.
— Кто-нибудь все же должен любить их, — вставляю я.
— Они моей породы. И только у меня есть на них право! У меня!
— Черт возьми, да замолчите вы наконец! — восклицает Рууди, которого мы как-то совсем забыли.
Рууди заходится кашлем. Открываю окно, Юули быстро приносит стакан с водой. Глотнув, Рууди говорит:
— Ох, вы, госпожи госпожьи! Одумайтесь!
Юули, пристыженная, уходит на кухню. Я закрываю окно и, мучаясь неловкостью, стою посреди комнаты. Чувствую, что Рууди чего-то недосказал, но он устало закрыл глаза.
— Доброй ночи, Рууди.
— Доброй ночи, благослови вас бог!
У него еще хватает сил, чтобы открыть глаза и посмотреть, улыбнусь ли я.
В темном коридоре стоит Юули. Я тоже задерживаюсь. Юулина рука тяжело опускается мне на плечо. Она шепчет, чтобы не услышал Рууди:
— Не первый и не последний это раз…
— До свиданья.
Поднимаясь на крыльцо переднего дома, я смотрю на Руудино темно-красное окно, которое, казалось, горит в жару.
Гнетет стыд за то, что я позволила втянуть себя в скандал, что наговорила всяких нехороших слов.