Трилогия о Мирьям(Маленькие люди. Колодезное зеркало. Старые дети)
Шрифт:
Мы же с Юули дети одной матери и одного отца.
Медные трубы начищены до блеска, подобно потускневшей скорби, с которой сняли многолетнюю накипь. Скорбные звуки труб счищают коросту заглохшей боли, обнажая свежее страдание. Ожившие воспоминания вдруг молодят, а невозвратимая утрата делает еще старше.
На каком гробу, накрытом кумачовым полотнищем, остановить взгляд? В котором из них собраны его останки? Антон, Антон, мало было у нас с тобой общих дней. Три и два, пять и полтора. Всего одиннадцать с половиной. Все так глупо кончилось. И ничего уже не поправишь.
В каком гробу?
В одном из них и в то же время во всех двенадцати. Песок иерусалимского сосняка и лиловоглазый вереск лежат вместе с ними в гробах. Песок, вереск, сосновые иголки. Тысячи хвоинок, тысячи непрожитых дней. Какой короткий срок — одиннадцать и еще полдня! И зачем только человек так много помнит?
Говорят родные, толпа застыла без движения. Из-под опущенных козырьков, из-под платков глядят серьезные, строгой огранки лица, будто в них окаменели скорбь и почтение. Земля, казалось, вытягивает сквозь булыжник живое биение сердца, дыхание живых застывших статуй. На мой локоть давит безжизненно тяжелая рука Лийны, скосив взгляд, вижу ее заплаканное лицо. Не по брату Антону, видно, плачет она, наверное, думает о Василии. Василий, он реальнее, чем песок, вереск и сосновые ветки. Василий еще не стал прахом.
Звучит грустный похоронный мотив. Зачем отрыли в сосняке и собрали в двенадцать красных гробов эти останки — мертвые продолжают существовать лишь в памяти живых, останки их уже давно потеряли значение.
О, Иерусалим, святой небесный город…В самый неподходящий момент вспомнилась эта неуместная строчка из псалма. Откуда у эстонской сосновой опушки такое странное название?
Лийнины глаза раскраснелись, и щеки взмокли от слез.
— Ты смеешься, Анна? — шепчет она испуганно.
Неужели я смеялась? Под звуки труб делаю губами движение, будто отвечаю Лийне. Но даже с Лийной мне не хочется поделиться этой мгновенной горячей волной, пронесшейся и погасшей в моем теле, запрессованном в ледяной панцирь.
Остались лишь бесстрастный песок, грустный вереск и пожелтевшие хвойные иглы… Слышатся какие-то угловатые слова и гулкие речи. Это им, для кого в городском парке разверзли землю.
Можно было бы тут же, на этой вот Ливонской площади, развести костер и сказать: идите и обогрейтесь, люди. Вспомните, что погибшие до последних дней своих ощущали такую же сырую и тусклую декабрьскую погоду. Взгляните на мощное пламя костра! Они жили горячо и умерли стоя. Вспомните о тепле, которым они делились с ближними. Не забывайте, это они зажгли в своем народе революционную искру. Люди, идите и грейте у огня свои руки…
Лийна рядом вздрагивает.
— Что с тобой?
— Посмотри, кто выступает!
Вижу коренастого мужчину в синем пальто и зеленой фуражке. У него крупные черты лица, когда он говорит, широко растягиваются толстые губы. Правую руку, сжатую в кулак, держит перед грудью, в этот момент он говорит о злодействе белых палачей, которые погубили лучших сынов эстонского трудового народа.
— Миронов! — шепчет Лийна.
— Какой Миронов? — Я сразу не поняла.
— Ми-ро-нов, — по слогам повторяет Лийна.
Прижимаю Лийнин локоть к своему боку.
— Ну и что?
— Я боюсь, — бормочет Лийна и не сводит взгляда с выступающего.
— Какое тебе сейчас до него дело?
— Есть.
И тут все приходит в движение. Звуки похоронной музыки, заглушаемые шумом моторов, начинают вибрировать. Грузовики страгиваются с места. Красные гробы плывут над людскими головами к центру города.
— Антон, брат, — вздыхает Лийна, вытирая уголки глаз, — насколько бы все было яснее и легче с тобой.
Мой Антон, повторяю я в мыслях, насколько с тобой мне было бы все яснее и легче.
Замечаю Миронова, который, оглядываясь, ищет кого-то в толпе.
Окоченевшие от долгого стояния и холода ноги скользят по булыжнику. Опираюсь на Лийну, взгляд у нее отсутствующий, и она легко позволяет вести себя вперед.
— Миронов вроде кого-то ищет, — говорю я Лийне, так как все время не упускаю из виду зеленую фуражку.
— Уйдем! — в замешательстве шепчет Лийна.
Прибавляем шагу. Перебираемся на тротуар, некоторое время идем наравне с последним грузовиком, на котором стоит двенадцатый гроб, затем сворачиваем в неожиданно пустынный и ветреный проулок. Вдоль берега реки доходим до моста. Над серой водой словно поднимается пар. Отсюда уже недалеко и до Лийниной тетки, в доме которой мы остановились.
Добрая старушка разогрела для нас чайник; достав из чулана банку с вареньем и видя, что настроения разговаривать у нас нет, она не стала докучать нам расспросами.
Лийна забирается в задней комнате с ногами на диван, прикрывает ноги подушкой, на которой вышиты колокольчики, и зовет меня к себе.
— Тетя! — кричит она в кухню. — Нет ли у тебя вина, мы страшно продрогли!
Тетя приходит с бутылкой и рюмками, разглаживает заскорузлыми пальцами скатерть на столе и понимающе улыбается нам. Затем исчезает на кухне, закрывает за собой дверь и начинает громыхать посудой.
— Наливай! — приказывает с дивана Лийна.
Она одним залпом осушает рюмку, делает глубокий вдох и повторяет:
— Наливай! Боевая старуха эта тетка моя! — говорит Лийна, побалтывая между пальцами пустой рюмкой.
— Человек! Держит дома вино.
— Что тебя еще связывает с Мироновым?
Лийна оглядывает меня затуманенными глазами.
— Боюсь, что твоему разуму этого не постичь.
Еще раз наполняю протянутую мне рюмку.
— Ах, все равно, думай что хочешь. Из меня получилось… Знаешь, мерзкое слово, язык не поворачивается, чтобы сказать! Миронов забрался сегодня на трибуну, потому что знал: я приеду сюда. А вообще-то он причалил к таллинской гавани, бросил там якорь. И вовсе не затем, что его пленили чары старого ганзейского города.
— Чушь несешь!
— Все мы становимся жертвами своего простодушия… — продолжает Лийна.
Словно против воли, она протягивает мне свою рюмку.
— Какая прелесть пропустить глоток! Душа высвобождается, будто ореховое ядро из скорлупы, по телу расходится тепло, и ты можешь говорить обо всем с таким же спокойствием, как говорят сегодня о какой-нибудь Пунической войне. Добрая рюмочка, знаешь ли, даже лучше, чем переспать с мужиком.
— Эта история с Василием совсем выбила тебя из колеи.
— Оно конечно…
Невольно бросаю взгляд на улицу, смотрю сквозь занавеску с вывязанными розами.
Лийна замечает и вдруг начинает смеяться:
— Маленький, тихий Пярну… Здесь господствует ясный и возвышенный революционный восторг. Торжественно слушали речи собравшиеся на митинг люди, с искренним благоговением провожали они взглядами красные гробы.
— И Антона тоже, — добавляю я.
— И брата Антона — тоже, — кивает Лийна и продолжает: — Просто стыдно говорить о чем-то мелочном в этот траурный день. Если бы Антон был жив, он сейчас остался бы непреклонным. Кажется, что мужчинам вообще проще, женщины легки на страдание и жалость. Копаются, что ли, больше в себе, надрывают душу.