Трилогия о Мирьям(Маленькие люди. Колодезное зеркало. Старые дети)
Шрифт:
— Вот видишь, куда кривая вывела, — объясняет Ватикер. — В заброшенный домик лесника, в сторонку от людей и дорог.
— Да, бывало, все держался ближе туда, где побольше народу.
— Теперь что, да и здоровье тоже… Здесь, в лесу, легче дышится. Каарел постарел, говорит — иди подсоби. Лесничество большое, пригляд требуется, и браконьеры случаются, и дровишки воруют. А добро народное надо беречь.
— И давно ты бережешь его, это народное добро? — посмеиваюсь я.
— Да с год будет или поболе.
Ватикер смотрит на меня серьезно, переставляет, скрипя сапогами, ноги. И продолжает:
— Ты напрасно таишь на меня злобу, Анна. С ружьем вот пришла. Страсть-то какая. А я — конченый человек. Судьба оделила меня сполна за все грехи мои.
Садистские приемы! К чему! Ватикер сам преподнес мне превосходный ключ: пусть унижается, пусть объясняется, извивается, вымаливает прощение, прикидывается, пускай — что еще может быть страшнее для человеческого достоинства!
А я могу расслабиться и слушать его. Пускай даст небольшое представление.
— Я не против нового строя, — заметив мою ироническую усмешку, торопится он заверить. — Если я, убогий и хворый, служу здесь на маленькой, но нужной должности — разве я этим приношу властям вред? Нет, Анна, человека нельзя отбросить в сторону! Мало там что…
— Давай, давай, говори! — прикрикиваю я на него прокурорским тоном и скрещиваю руки на груди. — А что ты, проклятый шпик, все это время делал? Сколько по твоей милости сгинуло людей?
Старушка, вошедшая с кофейником и чашками, вздрагивает. Бормочет в сторону Ватикера:
— Смотри-ка, чудище!
— Погоди ты, — бегая глазами, успокаивает Ватикер старуху и самого себя. — Анна — человек не чужой, должна бы знать — сестра Юули и Михкеля Мююра. Кроме того, — запинаясь, добавляет он, — характерец жестковатый.
Старуха замолкает. Она сразу же вспоминает, с кем имеет дело. И с этой минуты свое презрение выражает безмолвно. Швыряет на стол сахарницу и удаляется, хлопнув дверью.
На меня находит смех, хотя я и сохраняю строгое, серьезное лицо.
Ватикер наливает кофе, долго и основательно размешивает сахар и собирается с мыслями.
— А знаешь, Анна, — начинает он осторожно, — у кого хочешь спроси, и все тебе скажут…
— Что?
— А то, что я и родитель мой, мы оба помогали революции.
— Что я слышу? Вот удивил, слов не нахожу!
— А ты не издевайся. Ты и помоложе, и ведать того не ведаешь, лучше спроси у Михкеля, брата своего, он подтвердит, что святую истину говорю.
— Да ну?
— Мой отец в пятом году ходил жечь мызу в Кяру. И я с ним прокрался. Все господские зеркала перебил. Это я-то, двенадцатилетний пастушок, а вот всем сердцем ненавидел угнетателей! И не побоялся!
Ватикер задыхается, возбуждение усиливает приступ астмы, и ему приходится отпить несколько больших глотков кофе, чтобы заговорить снова.
— Ты не торопи меня и не смотри с такой злостью, видишь, тяжело мне, — просит он.
И хватает ртом воздух; слышу, как на кухне старуха гневно рубит на чурбаке хворост.
— Потом пришла черная сотня, и отца по этапу угнали в Сибирь. Так и не вернулся.
— И как это яблоко от яблони так далеко падает? — смеюсь я в лицо ошеломленному Ватикеру.
— Когда потом мужики, что поджигали мызу, бросились в бега, люди боялись к ним подходить и помогать. И только я носил ведрами на дорогу воду, чтобы мужики и лошади могли напиться, душу отвести. Никто другой не посмел. Опять я.
Глаза Ватикера умоляют, чтобы я похвалила его.
— А мало я терпел в детстве? — спрашивает он сам себя, и его при этом даже слеза прошибает. — Или, думаешь, легкой кровью достается пастушку хлеб — ой, не сладок он. Или парнишке легко было ходить за плугом? Все какие ни на есть тяжелые работы мне пришлось переделать, вот и надорвал здоровьишко свое.
— Бедный ты, бедный, Ватикер! Вот только как из такого благородного, такого хорошего человека получился шпик?
— Ну зачем ты так? — морщится Ватикер.
— Так как же из тебя получился шпик? — требую я.
— Видишь ли, — увертывается он, — на этой проклятой работе я и состоял-то всего ничего — года два или три. Просто затмение какое-то нашло. Злость моя против угнетателей и выкинулась таким боком — вкривь и вкось, — патетически объявляет он. — Я стоял за свое — эстонское. Чужой власти не хотел. Если бы знать, что все пойдет по-другому, — да разве я бы дал такого маху? — на одном дыхании произносит Ватикер и косится на окошко.
— Ждешь помощи?
— Вернется Каарел — защитит. — Ватикер пытается шутить.
— Ну, — хмуря брови, подгоняю я.
Ватикер послушно продолжает:
— Свою долю сыграла, конечно, и моя непутевая женитьба.
— Не верти, быстрее, — стучу я пальцем по краю стола.
Сказать по правде, комедия эта начинает уже порядком надоедать мне. Как-то не получилось эффектного сведения счетов, к которому я столь долго готовилась. Одно лишь отвращение вызывают жалкие людишки, изворачивающиеся с поросячьим визгом. Пусть унижается и копается в своем прошлом, и то ладно.
— Ну да. У нее были свои дома. Богатая и образованная женщина, ничего не скажешь. По-немецки лопотала почище другого немца. А у меня за душой — ни гроша. С того и пошло — грызет-сечет нечистая под ложечкой. Мужик ты или кто? Веса никакого. А там… хорошо платили. Должность важная, и к почтительности понуждает.
— Вот-вот, — киваю я, — сам видишь, с какой почтительностью слушаю я тебя.
Ватикер опустил глаза и глухо постукивал каблуками, так что подрагивали на коленях вздувшиеся галифе.
Если бы он хоть возражал, показал свой характер! Неужто это старость и несбывшиеся надежды превратили его в моллюска?
И надо мне было тащить ружье! Неудобно как-то. Какие я тут страсти ожидала увидеть? Девчоночьи воображения, которые уже давно поблекли, стали тленом. На какой-то стадии своей жизни человек, сам того не замечая, становится удивительно наивным.
— Теперь дома твоей жены национализированы, — замечаю я безо всякой задней мысли.
Ватикер оживляется, потирает руками расплывающиеся в улыбке пухлые щеки, которые совсем хотят зажать щелки глаз.