Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Михал, — сказала я, — я совсем забыла, что на твое имя получена посылка из Лондона — пластинка. Может быть, мы послушаем ее все вместе?

Он заинтересовался:

— Пластинка? От кого?

— По правде говоря, я только успела ее раскрыть. Мисс Берчер все это время торчала у меня, я даже не взглянула от кого. Наверное, от Франтишека.

Он нагнулся, поднял разорванный картон.

— Нет, не от Франтишека.

Девушка заглянула ему через плечо:

— Так это ведь от мамы! — Она взяла у него из рук картон. — Это же мне адресовано.

Я подошла ближе. Женским почерком с завитушками было написано: «М-ру Майклу Гашинскому» — и чуть мельче следовала приписка: «для мисс Кэтлин Мак-Дугалл».

Стало быть, здесь не было «новых». Это искрящееся молодостью существо с задорной челкой и был тот самый «хороший человек, которого надо спасать». Мой сын говорил правду: дело было не в том, что это девушка. Словно камень свалился с моей души. Две старые лесбиянки просто внушили мне эту чушь про Тристана и Изольду. Труро стал для Михала символом чего-то такого, что осталось по ту сторону Ла-Манша: Польши, детства…

— Идите скорее на веранду! — воскликнула я весело. — Автобусы ходят в Труро до одиннадцати, а паром до двенадцати ночи! Возьмите патефон и пластинку! А я принесу вина.

Когда я вернулась, Кэтлин Мак-Дугалл разглядывала пластинку.

— Бедная мама, — вздохнула она, — всегда все делает некстати и не вовремя. — Кэтлин подала Михалу открытку выпавшую из конверта, в который была вложена пластинка. — Это мамин подарок к свадьбе, — шепнула она. — Видите, что она тут написала: «Вместо свадебного марша посылаю тебе симфонию Франка».

Вид у обоих был удрученный.

— Может, не стоит и слушать, — резко сказал Михал, а я спросила:

— Вы выходите замуж?

Они обменялись взглядами, но ответа не последовало. На веранде мы выпили по рюмочке шерри из погребка моего Фредди, а потом я сама поставила пластинку. Будущее для меня было за семью печатями. Вечер был июльский, а мир вокруг словно бы нереальный. За окном отдавала дневное тепло низкая каменная стена, поросшая синеватой при лунном свете валерианой. Белела калитка и дорожка, ведущая вниз, через шоссе, к пляжу. Маленькие серебристые волны ластились к берегу. Чуть ближе к дому, на высоком правом берегу залива чернел лес. Маяк, поворачиваясь, озарял лес, а иногда луч его выхватывал вдруг из мрака лица двух людей, словно бы медленно погружавшихся в летаргию, полностью отчужденных от всего, что не было музыкой, предназначавшейся для свадебной ночи.

В ритмических вспышках света я видела, как две руки на ощупь тянутся друг к другу, замирают, снова тянутся, пальцы наконец сплелись, и с помощью этой антенны симфония заземлилась. В ней звучали два мотива — один, уходящий ввысь, второй на низких тонах. Низкий — захватывал вас и поглощал, высокий — пронизывал насквозь и возносил. Низкий как бы воплощал воду и землю. Высокий звучал резко, громко, настойчиво, бил все более мощными ударами в ночь. При каждом его повторе по их затуманенным, словно у лунатиков, лицам пробегала дрожь, а сплетенные в двуединую руку пальцы сводила судорога, словно бы кто-то пытался их разнять. Происходило что-то невероятное, что-то не зависящее от них самих. На моих глазах юноша и девушка превращались в божьи твари, и было неважно, откуда они взялись и что с ними будет. Они были по ту сторону добра и зла, там, где людской суд и оценки теряют всякий смысл.

Пластинка остановилась в то самое мгновение, когда маяк еще раз острым лезвием света рассек темноту, и неожиданно я увидела взгляд Михала, погруженный в глаза девушки. Это был все тот же взгляд, что и там, на весенней косе, когда Михал вглядывался в свой выдуманный Труро за морем. Стало быть, его Труро не был ни Польшей, ни детством.

Я больше не могла этого вынести. Зажгла свет, но они не шелохнулись. Руки у них теперь были бессильно опущены, глаза полузакрыты, на лицах усмешка безумия.

Время шло. Я положила Михалу ладонь на плечо: «Автобус в Труро уходит в одиннадцать».

Он вздрогнул: «Что? В Труро? Слишком поздно».

Снова налил в рюмки вино.

Я же вопреки ему сняла пластинку, опустила крышку патефона, всячески подчеркивая, что пора расстаться.

Тогда Кэтлин встала и подошла к Михалу. У нее был вид сомнамбулы: невидящие глаза, полуоткрытый рот. Подойдя к нему, она обняла его и поцеловала в склоненную голову. Потом, не сказав ни слова, взглянула на меня с обреченностью, раздирающей душу.

Мы молча допили вино. Последним опустил свою рюмку Михал. Резким движением отставил рюмку, в разные стороны разлетелись осколки. Он встал, взял Кэтлин за руку: «Пойдем».

Меня удивило, что она не протягивает мне руку на прощание, не благодарит, не говорит «до свиданья».

Я растерянно глядела, как они вошли в дом, ровным шагом прошли через холл. Хлопнула дверь. Но не входная, а в комнату Михала.

На другой день я с самого утра сновала по дому, с испугом поглядывая на дверь, за которой все еще происходило это. Много позже, когда я уже готовила на кухне завтрак, я услышала в холле какой-то шорох и тут возле ступенек у входа на мгновенье увидела Кэтлин, ее узкие прямые плечи. Михал не провожал ее.

Через минуту он появился на кухне, с приглаженными мокрой щеткой волосами. Подал мне стоявшие у порога бутылки с молоком. Его «доброе утро» прозвучало буднично.

Всю ночь я сочиняла в уме речь, обращенную к сыну, к его совести и здравому смыслу. А теперь Михал поглощал хлеб, кусок за куском, а мне словно судорога перехватила горло.

— Ты женишься? — наконец еле выговорила я.

Он отодвинул чашку и согнулся, словно от боли. Проглотил хлеб и, глядя куда-то в стену, сказал:

— Мама… Она замужем. — Помолчал минуту и добавил: — Теперь она миссис Брэдли… Уже два месяца.

Весь этот день Михал где-то пропадал. Едва он скрылся за калиткой, как я с чувством невольного свидетеля, которого почему-то тянет на место преступления, вошла в его комнату. Огляделась по сторонам. Следов не было. Кровать застелена, окно закрыто. Никаких следов крушения, ни единого признака недавней бури. Только на столе, между гитарой и приемником, лежал большой, похожий на лилию цветок с лепестками, уже отмеченными смертью. Я не тронула его: пусть умирает.

Михал заглянул в мою комнату только в сумерки. Это не был Михал, сын Петра, много раз побывавший в аду и теперь ни от кого не принимавший сочувствия. Теперь это был мой собственный сын, маленький мальчик, который когда-то столько раз приходил ко мне, ища прибежища от насмешек товарищей, от глухой тишины ночи, от холодности отца. Маска спала. Я увидела лицо ребенка, заблудившегося в мире взрослых.

— Мама, — жалобно сказал он, — Брэдли не должен этого знать. Во всем виновата пластинка. Зачем ты попресила Кэтлин остаться? Заставила нас слушать? Мы ни о чем таком не думали. Брэдли — великий человек, до вчерашнего дня мы с Кэтлин ни разу не поцеловались, она ночью плакала и говорила про Брэдли, что ни один человек не сделал ей столько добра.

Поделиться с друзьями: