Трое в лодке, не считая собаки
Шрифт:
В надежде мы бросились к третьему острову и заорали.
Никакого ответа!
Дело принимало серьезный оборот. Было уже за полночь. Гостиницы в Шиплейке и Хенли были битком. Не могли же мы шататься среди ночи по округе и ломиться в дома и коттеджи с вопросом «не сдадут ли нам комнату». Джордж предложил вернуться в Хенли, напасть на полисмена и заручиться, таким образом, ночевкой в участке. Но здесь возникло сомнение: «А если он не захочет нас забрать и просто даст сдачи?».
Не могли же мы всю ночь драться с полицией. Кроме того, мы побоялись пересолить и загудеть на шесть месяцев.
В отчаянии мы побрели туда, где, как нам казалось во мраке, находился четвертый остров. Но результат был не лучше. Дождь полил еще сильнее и, видимо, собирался лить дальше. Мы вымокли до костей, продрогли и пали духом. Мы начали переживать, а четыре ли там вообще было острова, или больше? А находимся ли мы вообще рядом, или хотя бы в радиусе одной мили от нужного места? Или вообще в другой части реки? В темноте ведь все такое странное и незнакомое. Мы начали понимать, как жутко детям в лесу, когда они потеряются.
И вот, когда мы уже потеряли всякую надежду… Да, да, я знаю: как раз в этот момент в романах и повестях все и случается. Но я ничего не могу поделать. Приступая к этой книге, я твердо решил строго придерживаться истины во всем; я этому не изменю даже если придется привлекать для этого затасканные обороты.
В общем, это случилось, когда мы уже потеряли всякую надежду, я так и обязан об этом сказать. Как раз когда мы уже потеряли всякую надежду, я вдруг заметил, чуть ниже, некое странное таинственное мерцание, среди деревьев, на противоположном берегу. Сначала я подумал, что это были духи (свет был такой призрачный и таинственный). В следующий миг меня осенило, что это была наша лодка, и я огласил воды таким пронзительным воплем, что сама Ночь, вероятно, вздрогнула на своем ложе.
С минуту мы, затаив дыхание, ждали, и вот — о! божественная музыка ночи! — до нас донесся ответный лай Монморанси. Мы подняли дикий рев, от которого пробудились бы Семеро Спящих [56] (кстати, никогда не мог понять, почему чтобы разбудить семерых, требуется больше шума чем одному) — и через, как нам оно показалось, час (на самом деле, я думаю, минут через пять) мы увидели залитую светом лодку, едва ползущую к нам во мраке, и услышали сонный голос Гарриса, который спрашивал где мы.
56
Мы подняли дикий рев, от которого пробудились бы Семеро Спящих… — Джером упоминает легенду о семи молодых христианах (предположительно из г. Эфес в Ионии), которые, скрываясь от преследований римского императора Деция, около 250 г. спрятались в пещере, заснули и проснулись через 200 лет. Император Деций сначала дал им какое-то время для того, чтобы они отреклись от своей веры. Они, этого не сделали, раздали свое имущество бедным, удалились в горы для молитвы, спрятались в пещере и уснули. Император, убедившись, что обратить семерых к язычеству не удается, приказал замуровать пещеру. Некий землевладелец времен Феодосия Первого размуровал пещеру, желая использовать ее как помещение для скота, и обнаружил там Семерых, которые проснулись, думая, что проспали обычную ночь. Один из них вернулся в Эфес, удивляясь крестам на зданиях, в то время как люди, с которыми он общался, удивлялись старым монетам времен Деция. Тогда был позван священник, которому Семеро поведали свою удивительную историю, и умерли. Католическая церковь отмечала День Семерых Спящих, 27 июля, до 1969 г. (день Максимиана, Малка, Мартиниана, Дионисия, Иоанна, Серапиона и Константина), в календаре Православной церкви этот день — 22 октября. Деций (Гай Мессий Квинт Траян Деций, 201–151), известен как превосходный военный, администратор, любезный и благожелательный человек, так же как преследователь христиан; вообще считался одним из «лучших классических императоров Рима». Феодосий Первый (347–395, император Рима с 379), известен тем, что возвел христианство в ранг официальной государственной религии и тем, что после его правления Римская империя окончательно распалась на Западную и Восточную.
С Гаррисом творилось нечто необъяснимо странное. Это было совсем не похоже на просто усталость. Он подвел лодку к берегу в таком месте, где нам было положительно невозможно в нее забраться — и тут же уснул. Потребовалась чудовищная порция проклятий и воплей, чтобы снова его разбудить и кое-как прочистить мозги. В конце концов нам это удалось и мы благополучно попали на борт.
Вид у Гарриса был плачевный; мы заметили это едва очутившись в лодке. Так должен выглядеть человек, переживший тяжелое потрясение. Мы спросили у него что случилось. Он сказал:
— Лебеди.
Похоже, мы зашвартовались неподалеку от гнезда лебедей, и вскоре после того как мы с Джорджем ушли, вернулась лебедиха и подняла дебош. Гаррис прогнал ее; она удалилась и привела своего благоверного. Гаррис сказал, что ему пришлось выдержать с этой четой настоящую битву, но в конце концов талант и отвага одержали победу, и он обратил их в бегство.
Через полчаса они вернулись и привели с собой еще восемнадцать лебедей. Насколько можно было понять из рассказа Гарриса, сражение было страшным. Лебеди попытались вытащить Гарриса и Монморанси из лодки и утопить. Он сражался как настоящий герой, целых четыре часа, и убил великое множество, и все они куда-то отправились умирать.
— Сколько, ты говоришь, было лебедей? — спросил Джордж.
— Тридцать два, — отвечал Гаррис сонно.
— Ты ведь только что сказал восемнадцать?
— Ничего подобного, — пробормотал Гаррис. — Я сказал двенадцать. Я что, по-твоему, не умею считать?
Подлинных фактов про тех лебедей мы так никогда не узнали. Утром мы расспросили Гарриса на этот счет, и он сказал:
— Какие лебеди?!
И видимо решил, что нам с Джорджем что-то приснилось.
О, как восхитительно было снова очутиться в нашей надежной лодке после всех испытаний и страхов! Мы сытно поужинали — Джордж и я — и глотнули бы пунша, если бы нашли виски. Но виски мы не нашли. Мы допросили Гарриса насчет того что он с ним сделал; но он, похоже, перестал понимать, что значит «виски» и о чем мы вообще говорим. Монморанси сидел с таким видом будто ему кое-что известно, но ничего не сказал.
В эту ночь я спал хорошо и мог бы спать еще лучше, если б не Гаррис. Смутно припоминаю, что ночью он будил меня как минимум раз двенадцать, путешествуя по лодке с фонариком в поисках своей одежды. По-видимому, в тревоге за ее сохранность он провел всю ночь.
Дважды он стаскивал нас Джорджем с постели, чтобы выяснить, не лежим ли мы на его брюках. Во второй раз Джордж совершенно взбесился.
— Какого черта тебе нужны брюки посреди ночи?! — спросил он свирепо. — Какого черта ты не спишь?!
Проснувшись в следующий раз, я обнаружил, что Гаррис снова в беде — он не мог разыскать носки. Последнее, что я смутно помню, это как меня ворочают с боку на бок и Гаррис бормочет — самое странное дело, но куда только мог подеваться зонтик.
Глава XV
На следующее утро мы проснулись поздно и по настоятельному требованию Гарриса позавтракали скромно, «без изысков». После этого мы устроили уборку, привели все в порядок (нескончаемое занятие, которое стало потихоньку вносить некую ясность в нередко занимавший меня вопрос — каким именно образом женщина, имеющая на руках всего лишь одну квартиру, ухитряется убивать время), и часам к десяти выступили в поход, который, как мы решили, сегодня проведем на совесть.
Для разнообразия мы решили не тянуть сегодня лодку бечевой, а пойти на веслах. При этом Гаррис считал, что наилучшее распределение сил получится если мы с Джорджем будем грести, а он будет рулить. Такая точка зрения не соответствовала моей совершенно. Я сказал, что, как я считаю, Гаррис обнаружил бы гораздо больше сообразительности взявшись за работу с Джорджем, а мне дав немного передохнуть. Мне казалось, что в нашей поездке я работаю гораздо больше, чем мне полагается по справедливости, и я начинал по этому поводу нервничать.
Мне всегда кажется, что я работаю больше чем следует. Это не значит, что я противлюсь работе, прошу отметить; работу я люблю, она меня увлекает. Я способен сидеть и смотреть на нее часами. Я люблю, когда у меня есть работа; мысль о том чтобы от нее избавиться почти разбивает мне сердце.
Перегрузить меня работой нельзя: набирать ее стало моей страстью. Мой кабинет так ею набит, что для новой почти не осталось ни дюйма свободного места. Мне скоро придется пристраивать новый флигель.