ЖАНРЫ

Тропинка к Пушкину, или Думы о русском самостоянии
Шрифт:

Не помню, что он еще говорил, но я, к удивлению своему, успокоился.

Когда он закончил, я встал и с воодушевлением поблагодарил. Иллерицкий тоже встал и, не скрывая недоумения, смотрел на меня во все глаза.

– Спасибо, – стараясь говорить так же спокойно и ровно, как он, произнес я. – Вы серьезно подошли к моей работе и прочитали ее от корки до корки. Воронежские рецензенты отнеслись ко мне, как к студенту, – и только. Вы вели со мной диалог как с историком.

В довершение всего я попросил разрешения приехать к нему через два-три года. Он не возражал, и на этом мы расстались.

Победам поражение

За первый год аспирантуры я успел только сдать кандидатский минимум. Работа в школе закрыла мне дорогу в московские и ленинградские архивы.

Моим научным руководителем кафедра назначила Лазаря Борисовича, и я каждую пятницу, с пяти до семи вечера, общался с ним в его доме, консультировался и даже спорил.

Это была настоящая академия! Он предлагал к обсуждению самые неожиданные темы. Ну, например: чем отличается французская буржуазия от русской? Или: кто из русских революционных демократов мог бы повторить Робеспьера? Особенно много внимания уделял фигурам российского купечества.

Выяснилось: Генкин всю жизнь проявлял глубокий интерес к судьбе русского «третьего сословия», и познания его в этой области были изумительными. Историю производства и обмена он знал, как свои пять пальцев. Иногда случалось, что наши беседы затягивались до ночи, а он все рассказывал и рассказывал: о представительных организациях купеческого и промышленного капитала в России, о налоговой системе, о таможенной политике царского правительства, о буржуазной периодической печати…

Честное слово, генкинские вечера были для меня полезнее, чем университетские занятия. Оно и не удивительно – ведь даже самые блестящие лекции самых выдающихся профессоров в конечном счете рассчитаны на среднестатистического студента. Живая же, личная связь между учеником и учителем не может сравниться ни с чем.

С каждой новой встречей вести диалоги с профессором мне становилось все труднее: не знал источников. Русской буржуазии не повезло на исследователей в старой историографии, а в новой, советской, эта тема была настолько заидеологизирована, что и родная мать не узнала бы. Племя русских «Форсайтов» не только вырвали с корнем из национального бытия, но и память о них постарались залить грязью, что вполне естественно: советский период нашей исторической науки был временем мистифицированного исторического сознания.

Знал, понимал, что надо ехать в столичные архивы. Но как прорваться в них провинциальному учителю?

К тому же я начал робеть. Сложность моей исследовательской ситуации заключалась в том, что дорога от общего к частному в изучении выбранной темы была дорогой от неизвестного к неизвестному: запутана и темна история либерализма, буржуазии, запутана и темна жизнь ее выдающегося представителя Василия Боткина…

В довершение всех бед ни денег, ни времени на поездку в Ленинград и Москву не было. И я решил уйти из аспирантуры, намереваясь самоутвердиться в педагогической работе. На очередной встрече с Генкиным заявил о своем решении.

Но профессор оказался неуступчивым. Он резко отчитал меня за малодушие и просил не покидать науку.

В июне семидесятого я уехал со старшеклассниками в спортивно-трудовой лагерь в Хохольский район и ничего не знал о дальнейшем развитии событий. А случилось вот что.

После нашей последней встречи Генкин пошел к ректору университета В. Мелешко и попросил его предоставить мне место в дневной аспирантуре хотя бы на год. Место нашли, и моему профессору объявили, что его аспиранта могут перевести на дневное отделение для завершения диссертации на год и четыре месяца. Теперь предстояло вопрос о моем переводе рассмотреть на заседании ученого совета исторического факультета.

Первым в штыки решение Лазаря Борисовича принял декан Владимир Васильевич Гусев. До сих пор не знаю, какими мотивами он руководствовался, отвергая мою кандидатуру, но догадываюсь: речь шла о других кандидатах, удобных и нужных лично ему, Гусеву.

Трудно сказать что-либо определенное об этом человеке, кроме того, что чиновник он был на редкость опытный и знал, что и как делать. Когда открылось заседание совета и зачитали решение кафедры о моем переводе с заочного отделения на дневное, Гусев пошел в атаку. Не умаляя уровня моей подготовки, он напомнил о том, что я учился на вечернем отделении и что-де получил диплом с отличием лишь в качестве поощрения за рабочую биографию. Потом что-то плел о странностях моей судьбы, фамилии, о моем переходе с должности секретаря горкома комсомола на должность рядового рабочего и т. д., и т. п. В итоге же рекомендовал перевести на дневное отделение другого аспиранта Генкина – Михаила Карпачева.

Лазарь Борисович задрожал от гнева, как осиновый лист, встал и что есть силы крикнул: «Мне лучше!..» Он, очевидно, хотел сказать: «Мне лучше знать, кого переводить», – но не успел договорить и упал, сраженный инфарктом. Это был третий инфаркт в его жизни.

Выходец из потомственной семьи интеллигентов, профессор прошел все сталинские «университеты»: ссылку в Томск в черном 1937 году, досрочное освобождение и войну, гонение на евреев в сорок девятом. Одним словом, выпил чашу страданий до дна, и у него давно уже не было сил выносить мышиную возню чиновников от науки.

Умер он через три дня. Меня вызвали телеграммой, и я провел наши последние часы у его постели в больничной палате.

Лазарь Борисович страшно стеснялся своей беспомощности, сам пытался брать с тумбочки стакан с водой, и, когда сгибал в локте руку, игла капельницы еще глубже вонзалась в тело. Он не показывал вида, что ему больно, и просил меня, не теряя времени, ехать в московские архивы. Я успокаивал его и дал слово, что перетрясу все доступные хранилища снизу доверху, но защищу диссертацию в срок.

И действительно, после похорон профессора я уехал на полгода в Москву, а потом – в Ленинград.

Трудное, но счастливое время. В стране происходили какие-то перемены, шла подковровая борьба, заканчивалась одна «охота на ведьм» и начиналась другая. Брежневу бесконечно присваивали звания Героя, разворачивалась во всю ширь коррупция, все больше наглели рукосуи, а я ничего не замечал, обложенный архивными материалами.

И открылась мне иная история русских предпринимателей-либералов. Искаженные черты посрамленного сословия шаг за шагом, документ за документом проступали все четче. Перед моим мысленным взором возникал подлинный, не замутненный идеологической накипью образ энергичных, вездесущих родоначальников русской буржуазной элиты.

Я уже не раз писал, что нет необходимости покрывать сусальным золотом идеализации прошлое наших промышленников и купцов. Были среди них и «аршинники», и «самоварники», были и хищники, и плуты. Это так. Но были и Посошковы, Демидовы, Строгановы, Шелеховы, Боткины, Гучковы, Коноваловы, Рябушинские, Найденовы, Вишняковы, Второвы – несть им числа. Были те, кто приносил Россию себе в жертву, и были те, кто приносил себя в жертву России.

Наше невежество просто чудовищно: мы привыкли представлять предпринимателей-либералов в лучшем случае как меценатов. Однако прошлое свидетельствует о другом. Это сословие выдвинуло на историческую сцену России огромную плеяду истинных творцов культуры – от Посошкова до Мандельштама.

Поделиться с друзьями: