ЖАНРЫ

Тропинка к Пушкину, или Думы о русском самостоянии
Шрифт:

Такая же участь постигла струмилинские выводы о динамике прироста числа механических веретен, о средней выработке продукции на одного рабочего в денежном исчислении. Но это были только цветочки.

Дальше Рындзюнский шаг за шагом разбил выводы экономического витии о масштабах применения в сороковые-пятидесятые годы паровых двигателей. И здесь выявились не только ошибки, но и анекдоты.

Струмилин принимал на веру таможенную статистику ввоза в Россию паровых машин и двигателей. Рындзюнский не пожалел времени и поработал над этим источником. Он сравнил данные о количестве работавших в России паровых машин, которые ежегодно сообщали губернские механики, с данными таможенников и обнаружил огромную разницу, ибо в число паровых машин таможенники включали пожарные лестницы, запасные части и тому подобное. Более того: немало ввезенных машин вообще не были внедрены в производство. В результате Рындзюнский недвусмысленно дал понять, что патриотизм академика Струмилина подмял под себя науку.

Кроме бесстрастной статистики, против академика свидетельствовала и политическая история: поражение России в Крымской войне. Оно было закономерным результатом технической и социальной отсталости страны. Если завершался промышленный переворот и страна встала на рельсы индустриального развития, то почему армия была вооружена гладкоствольным оружием, парусный флот преобладал над ничтожным количеством парового, а гужевой транспорт – над железнодорожным? Наконец, если завершался промышленный переворот, то где социальные результаты: развитая буржуазия и рабочий класс?

Поставив эти вопросы, Рындзюнский без особого труда доказал, что передовые явления в индустриальном развитии России дореформенных десятилетий, которые выставляются Струмилиным в качестве признаков промышленного переворота, были распространены далеко не так широко, как это описывается в официальной литературе. Отсюда заключение: промышленный переворот развернулся в России только после реформы шестьдесят первого года; его начало можно усмотреть во второй половине пятидесятых годов, в зените же он находился в семидесятые годы минувшего столетия.

Большинство участников дискуссии хорошо понимали, что речь идет о разоблачении исторического мифа, а потому дружно поддержали докладчика.

Рындзюнский ждал, когда «лев» ударит лапой. Но то ли академик сам перед смертью осознал ложность своих выводов, то ли устал от борьбы, но так и не подал голоса.

Для меня дискуссия была хорошей школой. Рындзюнский продемонстрировал мастерство внешней и внутренней критики источника, а для историка это – наиважнейшее дело, ибо мифы и легенды порождаются не только идеологемами, но и небрежностью в работе с документом, когда в научный оборот вводятся данные, критически неосмысленные. Кроме того, благодаря дискуссии я понял, каким должен быть историк. Можно специализироваться по экономической, социальной или политической истории, но знать и чувствовать необходимо всю историю как целостность бытия.

О многом я передумал в тот день и решительно взялся за историко-экономическое образование. И хотя позднее не написал ни одной работы по этой тематике, но она всегда была задействована в моем внутрилабораторном процессе.

Именно Рындзюнский и стал моим ведущим оппонентом.

Дело со вторым оппонентом обстояло не так удачно. Еще зимой я заручился согласием на оппонирование профессора Ленинградского педагогического института Бориса Федоровича Егорова. Известный русский филолог, ученик знаменитого Юрия Лотмана, он в начале шестидесятых написал блестящую работу о Боткине – литераторе и критике. Именно он дал наиболее развернутый предварительный отзыв о моей диссертации, где, в частности, писал:

«В последние два десятилетия советская историческая наука обогатилась ценными исследованиями о русском либерализме середины XIX века – общественно-политическом и культурном явлении, без которого не понять ни общей истории страны, ни всей значительности революционно-демократической интеллигенции, находившейся в постоянно сложных и напряженных взаимоотношениях с либералами. Наиболее обстоятельным трудом в этой области была книга В. А. Китаева «От фронды к охранительству» (М., «Мысль», 1972 г.), посвященная столпам либерализма пред-реформенной поры – Кавелину, Чичерину, Каткову. Теперь пришло время углубиться в историю, проанализировать истоки либерального движения в 1830-1840-х годах, когда многие будущие либералы еще будто бы полностью солидаризировались с будущими революционными демократами и когда все-таки зрел разрыв, окончательно произошедший в 1850-х годах. И, конечно, среди этих либералов самая яркая фигура – В. П. Боткин. Поэтому следует всячески приветствовать инициативу А. А. Бухарина написать диссертацию об этом сложном, умном деятеле, долгие годы бывшем в самом центре общественной жизни России, дружившем с Белинским, Герценом, Некрасовым.

Работа А. А. Бухарина не лишена отдельных недочетов (я указал на них автору), но в целом она отвечает требованиям современной науки».

Замечу, что Б. Ф. Егоров был сложным человеком, пребывая то в негласном противоречии с тоталитарным режимом, то на передовой ярой защиты революционно-демократических ценностей. Но в ту пору я был несказанно рад его поддержке. И вдруг накануне защиты, в мае, получаю от него телеграмму: «Уезжаю в Варшаву».

Что делать?

Еду в Москву, в Институт истории СССР, к П. Г. Рындзюнскому.

Первый результат его хлопот был для меня ошеломляющим: согласился оппопировать Петр Андреевич Зайнчковский!

Надо ли напоминать сегодня об этой живой легенде нашей историографии? Надо. Петр Андреевич, как и П. Г. Рындзюнский, был воплощением «неприслоненной» России. Осколок дворянского рода, он чудом уцелел в вихре событий двадцатого века, занявшись исторической библиографией, и лишь после смерти Сталина заявил о себе как о выдающемся историке. Одна за другой выходят его монографии о реформах шестидесятых-семидесятых годов и самодержавии в России девятнадцатого столетия.

Зайнчковский отличался редким в те времена качеством – критическим восприятием любой доктрины, и не делал из этого тайны, осознавая бесплодность в истории и релятивизма, и абстрактного рационализма с его уверенностью в адекватности логических конструкций духу исторического бытия. Кроме того, по отзывам коллег, он сохранил незамутненным дух дворянской чести, оставаясь последовательным приверженцем принципов научной этики, свойственных русским историкам. А вот к купечеству и вообще к буржуазии он испытывал устойчивую неприязнь, не имевшую ничего общего с классовым рефлексом советского ученого и, скорее всего, отражавшую дворянские предрассудки. Первое сословие России никогда не отличалось любовью к «аршинникам» и «самоварникам».

Светлый ум, неутомимое перо, Зайнчковский не сподобился у себя на Родине быть избранным даже членом-корреспондентом Академии наук, где в дубовых хоромах летало немало «партийных ворон»: Трапезниковых, Митиных, Поспеловых. Слава Богу, историка не забыли в мире: удостоили премии Гарвардского университета, избрали членом-корреспондентом Британской академии наук и членом Американской ассоциации историков.

Меня предупредили о пунктуальности Зайнчковского, и я явился к нему для собеседования в назначенное время – ровно в 15–00.

Ожидал увидеть седого, горбоносого потомка столбового дворянства, а меня встретил крепкий, высокий старик с курносым, скуластым ликом татарина. Он быстро пробежал глазами мой автореферат, нахмурился над страницей, где я ссылался на работы академика Нечкиной (она была для него как красная косынка для быка), перечитал то место, где я писал о выявленных буржуазных проектах отмены крепостного права, откинулся на спинку стула, вскинул брови-броненосцы и спросил самым серьезным тоном:

– Можно ссылаться на вас?

Поделиться с друзьями: