Труба и другие лабиринты
Шрифт:
Но о ней, Телемах, тебе известно не меньше моего, и мне нечего добавить.
Да и стану ли поминать ту, чьё имя не позволено произносить над кормой плывущих кораблей?
Осмелюсь ли осквернять твою палубу и удлинять то, что хотел бы скоротать?
Прикажу ли собственной кисти кружиться и плясать теперь, на самом краю свитка?
Жрицы луны
Брату Телемаху здравствовать и радоваться!
Брату, – говорю я и вывожу обвыкшей рукой, и ты читаешь уже по привычке. Но разве кто-нибудь из нас знает своего отца? Разве не мучил и ты собственную мать ночными расспросами, разве не выходил от неё потом, отгоняя – вместе с дымами погашенных ламп – угрюмые мысли? Не говорил сам себе, что смертному проще разгадать оракулы, чем поверить в отца?
А ведь у тебя, Телемах, есть не только слова матери – у тебя одним доказательством больше. Тебе же рассказывали – не Пенелопа, конечно, но кто-то, кто-то же должен был рассказать, – о том, как Одиссей не хотел уезжать на войну. Когда за ним прислали, – говорили тебе, – он притворился безумным и, точно Иасон, принялся вспахивать плугом прибрежный песок. И пока он шагал за волами вдоль моря, опустел и дворец, и округа: все сбежались на берег поглядеть на безумие своего царя. Тогда, чтобы изобличить Одиссея, – тут говоривший, наверное, озирался и начинал шептать? – тогда кто-то из заезжих вождей выхватил тебя, едва получившего имя Телемаха, из рук Пенелопы, а, может быть, и оторвал прямо от материнской груди и бросил под ноги отяжелевших волов. Одиссей замер, и его обман был раскрыт.
Если это правда, Телемах, – а это очень похоже на правду, – тебе не в чем и незачем сомневаться. Значит, царь Итаки не хотел оставлять сына и был готов на любые жертвы. Сын единственный мог остановить его. И лишь потому Одиссей покинул Итаку, что не сумел принести в жертву сына.
Значит, не будь тебя, – если верить молве или моей матери, – никогда одиссеево семя не пролилось бы, чтобы зачать меня, в царствование Кирки, в ночи острова Эя.
И вот я, рожденный Одиссеем здесь, в дали, лишенной врагов, – с тех пор, как узнал об отце, не перестаю спрашивать себя: куда и зачем он плыл? Зачем против желания повел к чужому берегу дюжину кораблей? Зачем убил – на том берегу – двенадцать лучших воинов и разрушил Вилуссу, чьи стены, должно быть, день и ночь лежали пепельной тенью на лицах осаждавших, чье имя, непереносимое языком Итаки, день и ночь скрипело, словно песок, на их зубах? Что он обрёл в этой войне, когда, возвращаясь, потерял, один за другим, все свои корабли? Чего искал после, блуждая в проливах, чем томился, располагаясь на ложе моей матери, которую бросил потом ради новых блужданий и новых островов?…
Он опять уплывал всё дальше и дальше, и уже я изнурял себя, Телемах: как и ты, я испытывал мать, я проводил вечера в ореховой роще, вслушиваясь в шепот тамошних стариков, зажившихся и заезжих.
И теперь, когда разгадка кажется мне близкой, а твоему кораблю и вовсе недалеко до берегов Итаки, я могу рассказать – я расскажу тебе, Телемах, о жрицах луны.
Быть может, и ты слышал кое-что про четырех жриц, но едва ли догадывался, что с одной из них тебе доводилось встречаться, и даже говорить. Не стану притворяться: со мной случилось то же самое. И это простительно, Телемах. Ведь жрицы луны не открываются мужчинам. Никто не может сказать наверняка, в чем состоит их ремесло. Когда, как и почему они, а не иные становятся жрицами, – никому не известно. Пока слова стариков не улеглись в моей голове, словно письмена в свитке, – не знал и я.
И лишь услышав, будто бы каждая безотлучно живет там, где поднимается один из главных ветров, и не раньше, чем к нам на Эю стали долетать новые слухи о странствиях Одиссея, – лишь тогда, признаюсь, я начал понимать, почему эти ветры прошелестели мимо надо мной и тобой, но не миновали нашего отца, а подхватили и понесли, и несут до сих пор по проливам. Изумляясь, в одиночестве ночи, я произнес – как бы чужим языком – имена лунных жриц. Я повторил их трижды, одно за другим.
Первой была Елена.
И опять – нужно ли говорить? – всё началось с Тесея. Он осмелился сделать то, на что до него никто не решался: похитил Елену для себя прямо из дома её отца Тиндарея.
В те дни, рассказывают, она ещё жила в детских комнатах и качалась на качелях, но уже тогда стали замечать, что всякий взглянувший на неё мужчина впадает в уныние, не может уснуть на спине и надолго теряет способность видеть при свете луны. Братья Елены, Кастор и Полидевк, отправились в погоню за сестрой, и по дороге остановились в доме, где в те же дни, соблюдая обычай, Одиссей гостил у своего деда Автолика. И хотя едва затянулась рана, которую Одиссей получил в своей первой охоте на вепря, он уговорил близнецов взять его с собой.
Хитростью ли, силою, или угрозами они сумели выманить Тесея из города и выкрасть Елену, помог ли им случай, – этого никто не знает. Разноречивая молва сходится в одном: очень скоро они вернули её отцу. А я – теперь я почти уверен: уже тогда Елена владела лунным ремеслом, и пока они везли её домой, с Одиссеем случилось не то, что могло бы произойти с каждым, а кое-что похуже.
Навстречу им, со стороны зимнего заката, дул ветер – тот самый, что поднимается в родной земле Елены и у вас зовётся Аргестом. Оттого ли, что Одиссей по привычке не закрывал рта всю дорогу, а, может быть, потому, что рана его всё еще кровоточила, и Елена однажды дотронулась до неё, – так или как-то иначе этот ветер попал к нему в кровь. С той поры – и навсегда – наш отец был отравлен ветрами лунных жриц, хотя ему, наверное, показалось просто, что его опьяняют чары Елены.
Ты же видел её, Телемах, ты сам расспрашивал её об отце. Правду ли говорят, будто глаза у неё разного цвета: один – темный, точно кора мокрой сосны, другой – влажно-серый, словно морской голыш после отлива? Разве не испугался и ты, подумав о том, как эти глаза смотрели на Одиссея, когда много позже он вместе с другими царями прибыл к Тиндарею в Спарту, добиваясь руки Елены? Разве не понял теперь, отчего, явившись свататься к Елене, он сам потом отказался от неё и женился на её двоюродной сестре – твоей будущей матери, Пенелопе?
Одиссей испугался. Все были напуганы, но каждый по-своему. Тиндарей, видя такое множество женихов, опасался, как бы не подняли мятеж те, кто будет отвергнут. Женихи боялись друг друга и страшились выбора Елены. Одиссея тревожило иное: ему не давал покоя ветер, бродивший в его крови. Нежданно для всех он решил посвататься к племяннице Тиндарея, никем не замечаемой Пенелопе. Он пообещал найти средство избежать всякой опасности со стороны женихов, если ему будет оказана помощь в его новом сватовстве. Когда Тиндарей согласился, Одиссей предложил взять с женихов клятву: все они должны будут выступить на защиту избранника в случае угрозы. Тиндарей заставил женихов принести такую клятву и остановил свой выбор на Менелае. Желая укрепить родство двух семейств, Тиндарей выдал старшую сестру Елены Клитемнестру за Агамемнона, брата Менелая. У своего же брата Икария он сосватал для Одиссея Пенелопу.
Так Пенелопа стала царицей Итаки и твоей матерью. На ложе, построенном для неё, Одиссей надеялся исцелиться от непонятной ему болезни. Но не ваша ли поговорка гласит, что ветер разжигает огонь, и ветер же гасит его?
Вскоре Одиссей против воли оставил и тебя, и Пенелопу. Он был уверен, что плывет воевать, а на самом деле – теперь мы оба знаем это – царь Итаки отправлялся на поиски лунных жриц.
Поэтому тебя не удивит то, о чем речь пойдет дальше.
После окончания войны и разгрома Вилуссы ветер, раскидавший по морю соплеменников Одиссея, пригнал его корабль к берегам Эи, где его ждала вторая жрица. Ею была – ты уже догадался? – царица Кирка, владевшая тайнами трав и отваров. Одиссей прожил на Эе ровно столько, сколько потребовалось, чтобы испробовать все, кроме одного, да ещё зачать сына в её чреве, и покинул нас, едва сменился ветер.
Покачиваясь на корме и оглядывая остров, он думал, наверное, что спешит домой, к Пенелопе и сыну. Но опять что-то странное, знакомое и чужое, – то ли в плеске волн, то ли в скрипе вёсел, – что-то снова должно было пугать его и подсказывать: до тех пор, пока все четыре жрицы не коснутся рубца на его бедре, ему не увидеть берегов Итаки…
Говорят, как раз в тот день, когда ты поссорился с матерью и отправился за новостями в Спарту, Одиссей высадился на острове Огигия, где царствовала Калипсо. Про нее рассказывали, будто она никогда не прикрывала наготы, встречая чужеземцев, хотя ни один из тех, кто побывал на Огигии, не мог припомнить цвета её тела. Ещё рассказывали, что никто, кроме неё, не умел изгонять недуга, от которого мореходы и воины стареют раньше других: ведь они помнят всё, о чем хотели бы забыть, а то, что пытаются удержать в памяти, оттуда ускользает. В полнолуние Калипсо наделяла некоторых исцелившихся новыми именами, и те, у кого находились силы покинуть её остров, как бы заново, минуя поминовение, начинали своё плавание.